×
Menu
corner

Александр Питиримов - Поэмы. Стихотворные новеллы. Стихотворения

Александр Владимирович Питиримов — поэт, редактор, интернет-издатель. Родился в 1973 году в Балашихе. В 2009-2019 годах жил и работал в Пскове. Поэзией увлекается с юных лет, профессионально пишет с 2000-х, является автором ряда поэм, множества стихотворных новелл и стихотворений. Главный редактор сайта Поэзия.ру (с 2006), издатель литературно-художественного альманаха «Тредиаковский» (с 2009).

В поэтический сборник Александра Питиримова «Гений предместья» (Псков, 2016) вошли поэмы «Аничков мост», «Чиновник Двуочёчников скончался», «Карамышев», циклы стихотворных новелл и стихотворений «Москва Гиляровская», «Ветер лихолетья», «Очерки Красного Петрограда», «Гений предместья», написанные в 2004-2016 годах.

Вступительная статья написана доктором филологических наук, профессором Псковского государственного университета Аидой Разумовской. Издание проиллюстрировано художником Анатолием Жбановым.

© 2016. А.В.Питиримов. Поэзия.

© 2016. А.Г.Разумовская. Вступительная статья.

© 2000. А.В.Жбанов. Обложка: Видение пастуху. Холст, масло.

© 2016. А.В.Жбанов. Рисунки.

 

В электронной версии дополнительно публикуются поэмы «Дорога в Нижний Городец», «Костел еретиков», лирика, статьи об авторе.

© А.В.Питиримов. Поэзия.

© А.В.Семёнов. Статьи.

© А.Н.Донецкий. Статья.

Поэмы

  • 2019-2020

    Костёл еретиков

    Поэма

     

  • 2016-2018

    Дорога в Нижний Городец

    Поэма

     

  • 2016

    Карамышев

    Поэма

     

  • 2010

    Чиновник Двуочёчников скончался

    Поэма

     

  • 2008

    Аничков мост

    Поэма

     

Лирика

  • 2019-2020

    Не вошедшее в циклы

    Родине-Матери, стоящей в лесах (2019), Стансы (2019), Подражание (2019), Гапонов сон (2019)

Циклы

  • 2013-2015

    Гений предместья

    Стихотворные новеллы, стихотворения

    Начало (2013), На Губернаторской (2015), Вишь, новый сад (2015), Трактир на Конной (2015), Диптих (2015), Завеличье (2015), Косьма и Дамиан (2015), Новорижское (2015), Гений предместья (2015)

  • 2012-2013

    Очерки Красного Петрограда

    Стихотворные новеллы

    Двадцать один (2012), Жертвоприношение (2013)

  • 2004-2011

    Ветер лихолетья

    Стихотворные новеллы, стихотворения

    Канал (2004), Храм (2005), Истопник (2007), Полонез (2009), Полуторка (2011)

  • 2004-2010

    Москва Гиляровская

    Стихотворные новеллы

    Ходынка (2004), Наводнение на Неглинке (2005), Балдоха (2005), Меценат (2010)

Аида Разумовская

Летите в мир таинственные главы...

Знакомясь с книгой А. Питиримова «Гений предместья», испытываешь удивление: наш современник, молодой человек, он, тем не менее, свободно ощущает себя в начале и середине ХХ столетия, словно был свидетелем глобальных исторических событий ушедшего века. Здесь и зарисовки «Красного Петрограда», и лагерная эпопея, и военное лихолетье, где субъективное, семейное перерастает в историческое, общенародное. Но особое пристрастие автор питает к эпохе Серебряного века, обнаруживая немалую литературную эрудицию, увлеченность историей старого Петербурга и былой Москвы. Впечатляет его умение воссоздать прошедшие времена с помощью колоритного языка — особенно отличается этим «Москва Гиляровская», рассказывающая об обитателях московских трущоб и переулков.

Читать книгу интересно, потому что стихотворные новеллы — со своими сюжетами и характерами, со знанием исторического материала, богатые литературными цитатами, аллюзиями и всегда окрашенные оригинальной авторской интонацией — захватывают. Но наряду с повествовательностью произведениям поэта свойственно эмоциональное переживание материала.

Откроем поэму «Аничков мост», самим названием отсылающую к теме Петербурга. Принято считать, что к середине ХХ века О. Мандельштамом, А. Ахматовой, К. Вагиновым она была исчерпана, закрыта. Однако и сегодня, как выясняется, имеет продолжение в отечественной литературе.

Следуя сложившейся традиции, А.Питиримов отдельными мазками, отсылая к уже известному, передает парадность и вычурность столичной архитектуры: «Лепнины ленты, ордена балконов, / Лакеи из атлантов, купидонов». Рисует Невский проспект, который век уж «многолик, многоязык, / Изысками пьянящий полиглота». Находит собственные метафоры, упоминая реки и мосты города: «Дворцовый мост — дворовые качели — / Блестящ и изворотлив, как форель». Кстати, метафоричность осознается как свойство собственного поэтического мышления: «хор метафор красит скучность прозы».

Но определяет образ Петербурга в поэме все же метеорология, ведь именно описанием дождя открывается повествование: «Незрим Петрополь, ливнями пронизан, / Стучит по черным клавишам-карнизам / Квартирных окон форте: „Фа-Ре-Ля“». Само по себе это и не ново, но оригинальность заключается в том, что музыка петербургских дождей метафорически соединяется с образами монархов (Павел, Петр, Екатерина), по прихоти которых был сотворен прекрасный город искусств: «Виртуозно шпарит Павел / „God Save the King“ на спиленных ладах. / Сквозь гул денной, среди глухих ночей ли / Выводит Петр на мокрых проводах / Вальс для трамвая и виолончели». Музыкальные метафоры структурируют описание торжественной «венецианской протеже»: «Дождя стекает ниц меццо-сопрано / В альты ручьев, к подошвам Монферрана, / Застывшего под бронзовым зонтом…». И в то же время льющаяся с небес вода словно смывает исторические эпохи, заставляя их сменять одна другую: «Дождь с капителей слизывает грим / И в люки мостовых смывает время». Вот почему в привычные петербургские пейзажи вписываются приметы разных эпох (крейсер «Аврора», экипажи, светофоры). История одного города вбирает в себя и события государственного масштаба, и частные судьбы людей. Все они представляют разные аспекты петербургской темы. Авторской волей соединяются в одном произведении знаковые фигуры далеко отстоящих друг от друга времен: Гиппиус, Блок (начало ХХ века), Бродский (вторая половина ХХ века), затем Лермонтов и Пушкин (первая половина XIX века). Помимо исключительной талантливости, поэтов объединяют трагические судьбы. Но выделяется среди них А. Блок, охарактеризованный по-ахматовски: «Сухопар и бледен Бог: / Трагичный тенор, непременно в черном». Потому и город, хорошо знакомый нашему современнику биографически, предстает не пушкинским, в его «строгом, стройном» обличье, а туманным, блоковским Петербургом, ожидающим преображение: «Сошествие прекрасной Незнакомки / Промокший предвкушает Петроград». Даже флюгер Адмиралтейства ассоциируется с мечтой о воплощенной Красоте: «Кораблик-призрак реет в небеси». Невозможно описать многоликую сущность Женственности: «Ей колыбель — божественная рига, / В глазах — огни космического брига, / Но наше море в них отражено», ведь Незнакомка символизирует мечту о высоком, и, в то же время, «в объятиях коллежского корнета» ее образ раскрывает пошлость мира. Причем, в поэме А. Питиримова Незнакомка восходит к героиням блоковской драмы и стихов одновременно. В строках «Качнулась та, чье имя неизвестно, / Чьей красотою был ты упоен, / Несбыточным томился ожиданьем… / Цуг на дыбы! Которую поем — / Ищи звездой над скорбным мирозданьем» примечательна отсылка к блоковским стихам:

 

В легком сердце — страсть и беспечность,

Словно с моря мне подан знак.

Над бездонным провалом в вечность,

Задыхаясь, летит рысак.

 

Эта аллюзия помогает автору вырваться из реальности в метафизику: также «над бездонным провалом в вечность» летит квадрига судьбы любимых поэтов А. Питиримова. Неслучайно вспоминается другой «Кавалер Прекрасной Дамы», погибший на дуэли, томимый той же мечтой о счастье, которое не состоялось: «Прощай, новопреставленный творец „Дубровского“ и „Дочки капитанской“».

А. Питиримов не боится прослыть старомодным, обращаясь к жанру пушкинской поэмы, которая пережила ощутимую трансформацию в эпоху Серебряного века. Он свободно перемещается во времени, ведет читателя за собой из XX века в век XIX, соединяя эти времена не только петербургской культурой, но и вечной темой любви. Связующую роль выполняет и диффузия стилей: интонации и ритмика литературы пушкинского времени (в том числе и ирония А. Грибоедова) переплетаются со стилистикой культуры модернизма. В другой поэме о «благословенной столице» — «Чиновник Двуочёчников скончался» — также ведется интертекстуальный диалог с предшественниками (Н. Гоголь, А. Чехов), а велеречивый стих передает иронию в адрес чиновничьей бюрократии.

В последнее трехлетие в творчестве поэта преобладают псковские сюжеты и мотивы — судьба связала его с нашим городом. И в этой части книги отчетливо просматриваются пристрастия и доминанты поэта. Любопытно, что А. Питиримов заворожен не древним, средневековым Псковом, что стало уже общим местом в литературе, а все той же любимой эпохой начала ХХ века, преломленной в бытовании небольшого старинного города. Его стихотворные новеллы являются своеобразным путеводителем по губернскому Пскову и одновременно воплощают грёзу по ушедшим временам: «Губернский город млел, когда весной его / Кружило в вихре яблоневых пург, / И мы в пролетках со двора Подзноева / Спешили в „Лондон“ или „Петербург“. // Извозчичья гнедая, сыпав искрами, / Слетала с мостовой через бурьян / И обставляла дрожки с квартирмистрами / И тарантасы заэнских дворян». А. Питиримов, коренной москвич, хорошо усвоил псковскую топографию и топонимику, он покорен «неповторимым северным наречием» нашего края, осознает его ценность и значимость для своего самобытного внутреннего пути: «тем, что свой язык так оскобарил, / Я слуха своего не оскорбил». Поэт с симпатией передает непокорность, трудолюбие, талант и немного бесшабашность псковского характера:

 

Били шведов как баклуши

За одну шестую суши

И ложилися костьми.

Доставалося смутьянам

От Косьмы-то с Дамианом,

От задорного Косьмы.

 

Сдался ворог малахольный.

Возвращались в град Окольный,

Город вольный псковитян —

Ставить церковь без изъяна

В честь Косьмы и Дамиана —

И Косьма, и Дамиан.

 

Портрет Пскова приобретает особую выразительность и неповторимость при сопоставлении с Москвой и Петербургом.

Написанное позднее других произведение «Карамышев» (2016) вновь свидетельствует о том, что поэт по-прежнему тяготеет к жанру поэмы с фабулой и сюжетом. На этот раз он создал поэму, звучащую как предупреждение нашему веку с его неудержимым техническим прогрессом. Сплетая факты с вымыслом, автор прибегает к сюжетным контаминациям. С одной стороны, он рассказывает о строительстве железной дороги помещиком Карамышевым, который в 1896 году действительно проложил стальной путь по своим псковским землям, «Столичный град с провинцией убогой / Соединив железною дорогой». Однако мотивируется это любовной историей помещика, рассказанной с добродушной иронией: «И грезилось Модесту: ради бога / Столичная железная дорога / Их руки и сердца соединит. / Вниманию NN не отказала, / И он воздал созданием вокзала, / Чем тот вокзал поныне знаменит». И хотя предмет поклонения, «соломенная шляпка-канотье», банально покидает незадачливого влюбленного, он не перестает ждать возвращения дамы своего сердца.

С другой стороны, А. Питиримов драматизирует повествование тем, что во второй части поэмы любовный сюжет соединяется с реальной трагедией 1882 года, получившей название «Кукуевская катастрофа», когда сильнейший ливень разрушил железнодорожное полотно и вагоны поезда провалились в размыв почвы. Трагедия в поэме изображается ужасающе зримо: «Вагоны, как большие короба, / Сползали с вала в илистую лужу, / Откуда черным зевом вверх-наружу / Топорщилась чугунная труба. // Вагоны провисали, расцеплялись, / Валились друг на дружку, издроблялись, / Мешаясь в кучу в жуткой темноте». Автору не откажешь в точности деталей и эмоциональной силе изображения. Герой поэмы, бросившись на помощь, теряет свою возлюбленную, едва остается жив и… неожиданно обретает десятилетнюю дочь.

Первая книга А. Питиримова получилась цельной, хорошо выстроенной. Поэт словно движется от столицы к провинции, от прошлого к современности, географически охватывая Петербург, Москву, Псков и неоднократно упоминая Ригу, к которой он питает особую привязанность. Но неизменно доминирующим является мотив мечты, идеала, любви. Недаром последние строки сборника звучат как признание в любви — женщине ли, псковскому краю, где поэт «пророс» духовно, или всей России:

 

Здесь России глухие задворки,

И позволено бобылю

С колокольни на Замковой горке

Прокричать: «Я тебя люблю!»

 

 

Аида Разумовская
доктор филологических наук

Анатолий Жбанов. Чиновник Двуочечников скончался

Александр Питиримов

Чиновник Двуочёчников скончался

— Да вы просто смеетесь, милостисдарь!
А.П. Чехов. «Смерть чиновника»

 

 

I

 

В трактирах — добрая душа —

Сентябрь, прожига рыжегривый,

Транжирил гривенник за гривной,

А не осталось и гроша —

Утоп дурак в Неве игривой,

Близ Воскресенского моста.

Будь Волга-матушка иль Мста

Его достойнее награда,

Но у Твери и Новограда

Своих сказаний закрома.

Я просвещенному полмиру

Так, ради Бога, задарма,

Пою Российскую Пальмиру!

 

II

 

Над валом грозныя Невы,

Над гребнем северного взморья

Велеречивая исторья:

Из первобытной синевы

Явись, Петровское подворье,

Окном в чужую светозарь

И образами на Казань!

Тебя, о бронзовая львица —

Благословенная столица,

Люблю из тысячи причин

Любовью чистой, непритворной,

Как сущий червь — столичный чин —

Военный, статский ли, придворный!

 

III

 

Могильным хладом октября

Тянуло с Финского залива,

В колодцах ветер выл сварливо

И волн волокна в Охте прял.

Светило синее, как слива,

Катяся, юркало в подвал,

На крыши иней выпадал,

И длилась скверная погода,

Что десять месяцев от года

Не покидает Петербург —

Булыжно-каменные копи.

И днесь до первых снежных пург

Все вкруг — ухабистые топи.

 

IV

 

Традициям вверяя дань,

Тупил смиренное перо я,

Покуда приступ геморроя

Не тряс предательскую длань.

Представлю наскоро героя,

Немногословно, аки встарь:

Один коллежский секретарь.

Живая брошена на по́л нить,

И нечем более наполнить

Часы вечерние молитв —

Одне газетные халтуры

Пестрят, изрядно умалив

Величину его натуры.

 

V

 

Да, Двуочёчников хвороб

И тощ был, точно багровище,

Имел столовые полтыщи,

И во тщете сосновый гроб

На Большеохтинском кладбище

В тени кленовых анфилад

Обрел три дни тому назад,

Скончавшись к четверти второго

В своем дому в канун Покрова,

В расцвете лет — ни стар ни млад,

Сестре замужней, Софье Львовне,

Квиток оставив на заклад

Двух сотен саженей в Коломне.

 

VI

 

«Прощай, прощай, истлевший лист!

Щекой к земле прильнем мы оба.

Крылом дотронься крышки гроба,

Мой сопричастник-фаталист.

Разверзнись, осени утроба,

Пролейся, дабы в вечном сне

Мне виться кленом по весне,

Клонясь, скорбеть о человеке!

Увез в непрошеном ковчеге

Мою босую тень Харон.

В меня бросали комья глины

Распорядитель похорон

И чернофрачные пингвины».

 

VII

 

Иван Аронович Веслов

И Зигмунд Маркович Липович

Рыдали хором: «Павел Львович!»

Столоначальник — пустослов —

Изображал тоску и горечь

И порывался уж долой.

Но став, как дьяк за аналой,

Советник статский за ограду,

Басил зазубрену тираду:

«Не ровен час! Не равен чин.

А судят — что? По верхородству?!

Сей сын Отечества почил

От прилежанья к письмоводству,

 

VIII

 

Не взявши в жизни и рубля! —

Провозглашал распорядитель, —

Любил Пал Львовича проситель!

Будь пухом милому земля,

Небесным царствием обитель!..

Пять красных сверху и медаль…

Полней налейте, милосьдарь!» —

Окончил спич советник статский.

Актеры поснимали цацки —

Повязки с правых рукавов.

Облобызав бок саркофага,

Пошли… Начнем? без дураков!

Терпи, казенная бумага!

 

IX

 

Грозны казенные дома,

Тихи зелены коридоры,

Темны присутственные норы,

Грузны аршинные тома,

Тесны архивные каморы.

Почиют прахи во гробах —

На полках шкапов, в коробах —

Пуды ничьих энциклопедий.

Мышам архивным на год снеди,

А нам в три века не объять

Полков на «Аз», эскадры «Веди»,

Редута «I», дружины «Ять»,

Которой нет уж и на свете.

 

X

 

Дежурный «Невский альманах»,

Откуда модами, страстями,

Столицей правил с волостями

Литературный Мономах —

На стеллажах с «Ведомостями»,

А под плитой «Ведомостей»

Тузы и крезы всех мастей,

Разрядов, ведомств, иерархий;

Бытописания монархий;

Очищены печной золы

Журналы бурс и семинарий;

В обертках «Северной пчелы»

Доносы тайных канцелярий

 

XI

 

Лежат за давностию лет.

Бог весть, какие мизантропы

Среди надгробий торят тропы,

А извлекли на божий свет

Из гроба с «Вестником Европы»

Изрядно выцветший листок —

О прошлом квартале «Свисток»:

«Знамена армии Барклая!..»

Не то… «Веленьем Николая…»

Опять не то. А вот, отсель:

«…Отлично служит и поныне

Наш Двуочёчников Пе-Эль

В Большой Морской в таком-то чине…»

 

XII

 

Пал Львович, строго говоря,

Сколь ни питал к чинам влеченья,

Не получил их попеченья.

«…На должности секретаря,

Означенной „без порученья“,

Во все урочные часы».

И ниже, в четверть полосы,

«Свисток» печатал панегирик.

Редактор — уж искусный лирик! —

Сварганил живо, будь здоров,

Словес заумные завалы.

Чихвостить бы редакторов:

Глупцы, льстецы и честохвалы!

 

XIII

 

Газетчик в наше время — раб

Скупой риторики печатной.

Чуть цензор: «Цап!» — на двор попятный

И нате: новый дифирамб,

Такой же стройный и опрятный,

Что пробуждается тоска.

Ату редактора «Свистка»!

Тут я помыкаюсь в сторонке,

Простите: сам при газетенке.

Нет-нет, с меня велик ли прок?

Почто досталось против шерсти?

Пишу в неделю сорок строк

В отдел «Губернских происшествий».

 

XIV

 

Редактор! Скорбен твой удел…

«Пал Львович (легок на помине!)

В Большой Морской, посередине,

Меж двух Коллегий Важных Дел,

Отлично служит и поныне,

С осьми, высвобождаясь к трем,

В присутствиях секретарем.

И не сыскать, пусть путь неблизкой,

Во всей империи Российской

От Запада и на Восток,

В Европе нынешней иль прежней

(В том поручается «Свисток»),

Секретаря куда прилежней

 

XV

 

(Павлуши нашего честней).

В Буэнос-Айресе и Ницце…

Но полноте о загранице!

(Позвольте, судари: черт с ней!)

Жив в нашей Северной столице

Не скупердяй, не мещанин —

Благопристойный Гражданин!

(Не бос, но прост, без выкрутасов).

Напрасно Николай Некрасов

Предвосхищал гражданский гнев:

„Дрожи! Не должно быть поэтом!“

Вот Павел Львович — светский лев

И скромный малый (и с приветом).

 

XVI

 

Всем миром возблагодарим

Засим чиновника простого.

(Прорек: «Блаженный, право слово!»

О нем владыка Питирим).

Господ Липовича, Веслова…

(Сих супротив чернильный прим.)

Благодарим, благодарим!

Столоначальницкое братство

Сулит губернское богатство!

Мечтали бы Москва и Мценск

Иметь такие поступленья».

(Здесь крепость цензорская: «В ценз.

Редактор — в Третье отделенье»).

 

XVII

 

За нумерованным бюро —

Под мутным римским циферблатом

И неразменным постулатом:

«Проситель! Слово — серебро,

Молчанье обернется златом!» —

Дремал «великосветский лев»,

Ладонью щеку подперев.

Высокоставленные лица

Висели в рамах. Лик сонливца

Любовно писан с осетра:

Физиогномика героя —

Со лба узка, в носу востра —

Была… коллежского покроя.

 

XVIII

 

С таким лекалом, как ни шей,

Все в государевых галерах

Равно что розы на шпалерах.

Владельцев худосочных шей

Не терпит «Анна» в кавалерах.

Когда б усами запаслась

Сия людская ипостась

На зависть матушке-природе,

Пал Львович, в некотором роде

Страсть вожделеющий к усам,

Служить бы мог в кавалергардах

И слыть прелестником у дам:

Весь свет в усах и бакенбардах!

 

XIX

 

Но стать стола — в секретаре.

Теперь помадят самородки

Проборы, модные бородки,

Но лучше муха в янтаре,

Чем ушлый уж на сковородке:

Уж роз в петлицы рассует!

Дела ж не требуют сует.

Разменян день, лег полдень на кон.

Часы запели, как диакон

Успенской церкви на Сенной

В час упокойной литургии,

И за сутулою спиной

Качнулись две литые гири.

 

XX

 

Громоподобный секретер

Секретаря без порученья

Стоял в передней учрежденья,

К всему, что звалось «интерьер»,

Исполненный пренебреженья

На бонапартовский манер.

Пустопорожний шифоньер

Был вскормлен спящим дарованьем

Сезонным обмундированьем,

Прошений сотнею томов,

И источал прескверный запах

Из сокровенных закромов,

Взывавший к думам о сатрапах.

 

XXI

 

Для сотрапезников иных

Уж у парадных запрягали

Согласно табели регалий

Перекладных и именных.

Сей час «обедней» нарекали,

Чтоб исповедовать меню

На Старо-Невском avenue.

«Гони, брат, к Палкину привольно!»

Лицом ударившись пребольно,

Разверзнул вежды буквоед.

Постясь на пятом дню недели,

Извлек обыденный обед

Из теплой пазухи шинели.

 

XXII

 

В известном нумере «Свистка»

(Что в предстоявшие поминки

Липович шпарил без запинки)

Душистой корюшки-снетка

Лежали жареные спинки

На секретере-алтаре,

Лучась неслыханным амбре.

Ту рыбку, ваше благородье,

Водь неводами в половодье

Берет с прадедовых времен.

И подает под желатином

Под шестилетний «Sauvignon»

Дюссо купеческим детинам.

 

XXIII

 

Захлопотал чудак, кряхтя,

Возясь с газетной багателью

Семинаристом над бретелью.

Распеленал, как поп дитя

Перед крестильною купелью.

Как Галатею Рафаэль,

Раздел осетр свою форель!

Как, покрывая лоб браздами,

Он поддевал хвосты перстами

И нежно спинки целовал!

Изгладывал с любого боку

И малый ломтик смаковал.

И так откушал, слава Богу.

 

XXIV

 

Топили модные пенсне

В «Merlot» коллежские Весловы.

Их беззастенчивые вдовы —

Deux veuves: Clicquot et Pasquinet[1]

Влекли в парижские альковы.

Блистала лондонская снедь:

Нафаршированная сельдь,

Шпинат, пашот, капустный броуз;

Под молодое «Wheeler-rose»

По-бирмингемски потроха.

И щеголяли половые:

«Виндзор-с! Хемпширская-с уха!» —

За нескупые чаевые.

 

XXV

 

Испив пустого кипятку,

Пал Львович вмял (не для издательств)

Пяток нечаянных ругательств

В четырестопную строку

(Словцо не терпит отлагательств,

Когда язык обволокло,

Хоть дуй в сердцах на молоко!)

И канул в омуте ходатайств

Из тома тайных соглядатайств:

«Тому десятая верста

От Белой. Блок, помещик, статский.

Ревизских душ, числом полста,

Сокрыл из яблонецкой сказки».

 

XXVI

 

«Смотритель Сомов Валерьян

Со станционной мызы Выра

Гостей обкрадывал, проныра.

Впрягал непоеных крестьян

И в чистой горнице трактира

Поил сивухой, прохиндей,

Чернобородых лошадей!»

«Фельдъегерь Порховского тракта

Фаддей Плесков — каков дурак-то! —

С кульерским Яшкой-ямщиком

Затеяв гнать без подорожной,

Бил Валерьяна канчуком!» —

Том болтовни пустопорожней.

 

XXVII

 

«Не все то впрок, что дармово.

Приняв имение близ Луги

(От покровителя супруги),

Иван Никитич Дурново,

Оставив скорбные потуги

Придать укладу новизну,

Заклал в сохранную казну

Дом по-над заводью, два луга,

Дворовых с утварью — до струга.

Парк листвяной — по деревцу,

И все, в чем отчая природа,

Спустил литовскому дельцу

Для лесопильного завода».

 

XXVIII

 

Под ворсом воровских одежд

Доносчиков от фарисейства,

Под носом льстивого лакейства

На берег речки Ореде́ж

Шмыгнуло детство! Эко действо!

Худая память — калита

Скитальца!.. Церковь! Коли та,

Что с голубыми куполами

И деревянными полами,

И длинной розовой полой,

За нею — праздничные домы!

Картуз долой! и век долой!

Там ветлы влет и жухнут жомы!

 

XXIX

 

Павлуши малого покой —

Миротворящая светлица!

(Молись, проси, а все не снится).

Крестится пухлою рукой

Дитя! На кой ему столица

В ее гранитной правоте;

С дырой на centre de gravité[2]

Штаны коллежского мундира?

Нужна ль столичная квартира,

Когда она темней, тесней

И холодней жандармской будки?

Когда под Богом нет честней

Голубоокой незабудки!

 

XXX

 

Внемли симфонии реки,

Июля песне беззаветной!

Журчанью нивы заповедной

Осанну пылкую реки,

Мой присный отрок!.. Павлик бледный,

Коллежский скисший секретарь,

Повороти-ка календарь

На день далекий, в сказ изустный,

Беги без устали, безусый,

В душистый август!.. Грезы сквозь

Прибилось головокруженье:

Над вязью кляуз вкривь и вкось

Разверзлась кладезь Наложенья.

 

XXXI

 

Действительный и проч., и проч.

Советник Хлюстов — слово в слово:

«Подать фельдъегеря Плескова

Коллегии казенных почт!»

«Изъяв из ведомства Морского,

Дурного (впрочем, status quo,

Исправлено на «Дурново»)

Назначить в ведомство другое,

К чертям собачьим, в Бологое!»

Чиновник, обмакнув перо,

Кропал: «Исполнено сей датой-с!»

С тем Исполинское нутро

Съедало-с книгу соглядатайств.

 

XXXII

 

Еще июльский часослов

Над Павлом Львовичем качался,

Когда обедни час кончался,

С бульвара пятился Веслов

И важно службе поручался:

Прилежно брался за перо

И хлопал крышкою бюро,

И кашлял так по-деловому,

Что посетителю любому

Казалось крайне не с руки

Испрашивать протектораций.

Тут появлялись кошельки

Не без солидных ассигнаций.

 

XXXIII

 

«Проситель — глуп, пустоголов:

Нет принцев в наших свинопасах.

Радеет всякий о запасах

Пеньки, да головы орлов

Повсюду рдеют из-за пазух», —

Их, словно ловкий птицелов,

Из гнезд выманивал Веслов.

То — так, без слов, лукавы взоры

Скосив на ящичек конторы,

То лил слова, что поп — елей.

И — прыти, закусивши трензель:

Не меньше тысячи рублей

Умел истребовать за вензель.

 

XXXIV

 

Привит чиновнику недуг:

Всяк пристав зрит себя министром

И между службою и вистом

Проводит с пользою досуг —

На зависть будущим лингвистам

Востроконечное перо

Запустит ловко в bolero,

Закрутит так аляповато,

Что буквица запанибрата

Заспорит с княжеским гербом.

Смелее почерк, тверже руку,

И скоро — прочим поделом! —

Продашь дороже закорюку!

 

XXXV

 

Весловский вензель тем и брал,

Что отдаленно, мало-мальски,

Он походил на генеральский.

И будто даже генерал,

Марьян Альбертович Ковальский,

Ценил, как истинный знаток,

Сей искушенный завиток.

Большая «Веди» означала

Беспрекословное начало,

Конец — терялся в кружевах.

И млел проситель изумленный,

В коллегиальных жерновах

Молясь на вензель вожделенный.

 

XXXVI

 

Купца избавив от хлопот,

Скупца — от куцых сбережений,

Чреде ходатайств и прошений

Придав законный оборот

Из недурных соображений:

«Купчина — сущий жидомор.

Не приступом, так на измор

Прищучишь — экой, право, скряжник…»

Иван Аронович в бумажник

Прибрал полученный доход

И с тем хранящийся с обедни

Превздорный врезал анекдот:

«Каков курьез! К-хех! Онамедни,

 

XXXVII

 

При обстоятельствах таких,

Что сказ до страмоты вульгарен,

Скончался генерал Булгарин —

Владелец дрожек щегольских,

Помещик русский, добрый барин,

Рубаха-парень, хват, вдовец,

Мот, хлебосол и удалец;

Двух дочерей отец-кормилец.

Да-с, милосьдарь, однофамилец

Издателю „Пчелы“. И черт

Их перепутал бы, да ноне

Того уж нет, что сам-четверт

С купцами игрывал в „Дононе“

 

XXXVIII

 

В бостон и банк. Матер, хитер,

Лужен картежный заводила.

Партнер потрафил — пофартило:

Загнул трефовую понтер,

Приличный куш сорвал кутила —

Пять тысяч легкою рукой —

В последний вечер, роковой.

В бокал клико текло рекою!

Покойник не желал покою,

Всё угостил двойным. На том

Откланялся и, право слово,

Куда спешил? В доходный дом,

В Мещанскую!» — несло Веслова,

 

XXXIX

 

И пот струился по челу, —

«…Бо мертвые не имут страму,

Не то попал бы в эпиграмму,

Во всюду сущую „Пчелу“!

Истребовал Булгарин… даму,

Да „поживей!“ да „половчей!“»

«Ну?!» — Взвыл коллежский казначей,

Известный зрителю Липович…

Икнул и обмер Павел Львович,

Вдохнул с часами в унисон

И тихо выдохнул, с присвистом.

В час адмиральский снился сон:

Жил пристав. Мнил себя министром,

 

XL

 

Хоть был уже преклонных лет.

Жил за заставою Московской,

Носил фамилию Жуковский,

И сам был вылитый поэт —

Одной повадкой стариковской:

Пером устроить pas d’action[3].

Лишь вышедши на пансион,

И дрожки выручив, и пару,

И с тем пять тысяч гонорару,

Сию же ночь предал перу

Жуковский сажень комбинаций

Искусной визы; и к утру

Почил над стопкой ассигнаций —

 

XLI

 

Таков был сон. Ушей, очей

Предчувствия не обманули:

Веслов вскочил, не преминули

Коллеги тож, и книгочей

Заерзал на скрипучем стуле.

«…Несолоно хлебнув, домой

Поворотил боярин мой;

Велев приказчику повысечь

Дворовых, выложил пять тысяч

Пред взоры мутные; взашей

Лакея: „Прочь, чернобородый!“ —

Он ко свету, как царь Кащей,

Уж смежил очи над колодой».

 

XLII

 

«Иван Аронович!» — «Ужель!

Извольте-с! Ах, как подюжели!»

«Вчера в Михайловском уж еле

Насилу высидел: Жизель!

А что пригожего в Жизели? —

Что Андреянова, душа,

Прелестно пляшет антраша

На ножке с твой мизинный палец?

Булгарина-то капиталец,

Болтают, похудел на треть:

Влачится, тратит сбереженья.

Ну, полно перьями скрыпеть!

Подать в мое распоряженье

 

XLIII

 

Секретаря!» — «Пал Львович, вас

Действительный советник Хлюстов!

Что ж медлите!» — «В дни мясопустов

Так слаб, что, право…» — «Сей же час!»

Меж гордо выпяченных бюстов

Сидящих за бюро коллег

Протиснувшись, лицо облек

Чиновник в кислую гримасу,

Будь из аптечного припасу

Им выпит разом весь ревень.

Вошед, забормотал с прононсом,

Поскольку, кланяясь, в ремень

Уткнулся осетринным носом:

 

XLIV

 

«Польщен-с премного ваши-ством…

Помилуйте-с, соснул невольно,

Немногим с полчаса, испольно… —

Герой дрожал всем естеством,

И то крестился богомольно,

То брал в два пальца у виска

На караул. — …Лишь вполглазка,

Помилуйте-с… того-с… премного…»

«Да что за притча, ради Бога,

Молчи!» — «…невольно-с… ваши-ством…» —

И долго глупый Павел Львович

То осенял себя крестом,

То распрямлялся, как рядович.

 

XLV

 

И, верно, вскоре б захворал.

Но был властительный советник,

Хоть и неважный исповедник,

Зато отменный генерал:

«Голубчик, вольно! В понедельник

Начальствовать столом даров

Поступишь. Полно! Будь здоров!

Покамест стол — одно названье,

Но… что за Божье наказанье!

Запел тропарь: „Польщен-с, польщен-с!“ —

Взошел, елейный, на амвоны

Архиерей! Каков прононс!

Что ж, все глядим в Наполеоны».

 

XLVI

 

Пастелью бы живописать,

Вобрать штрихи и полутоны,

Отринув штампы и шаблоны,

Портрет: лицо, манеру, стать.

Иные пишут… эпигоны —

По сотне на оригинал.

И ныне — кто не маргинал

Из грамотеев-черноризцев?

Крылов родил тьму баснописцев,

Да Озеров и Батюшко́в —

Сонм трагиков и элегистов

В ряду тисненых корешков

Литературных нигилистов.

 

XLVII

 

Писать бы красками портрет:

Блеск, густота, кураж!.. Намажем

В высоком кивере с плюмажем

Лицо — в багете эполет.

И так отделаемся — шаржем,

Карикатурою дрянной:

Талант газетчика виной,

А высших не дал Бог талантов.

В тот вечер меж столичных франтов

Сверкал прелестный господарь,

Вздымал то грудь, то подбородок:

По вицмундиру — секретарь,

Но под мундиром — самородок!

 

XLVIII

 

Ба, Павел Львович! К барышу

Куда исчезло небреженье?

Иметь прямое отношенье

И к рысаку, и к мордашу!

«Подайте-с, милосьдарь, прошенье!

Тэк-с, Полуэктов Апулей,

Извольте-с: тысячу рублей!»

Каков размах! Какая ощупь!

Попал проситель куром в ощип

В курьезной, вздорной кутерьме.

Но сколь приятные курьезы:

«Тэк-с, девять фунтов. Пять в уме».

Каков подлец! Какие грезы!

 

XLIX

 

Стол регистрации даров —

Угодий, ловель, пашен, мельниц,

Сел, богаделен, рукодельниц,

Крестьян — на вывод со дворов

(Не то — с гробами со скудельниц:

Помещик нынешний вельми

Мудрен, поди его пойми),

Потирных кубков католицких,

Потертых ящиков денщицких,

Пожитков, чахлого жнивья,

Всего, что коплено годами

Отцами, что их сыновья

Спускают за год, между нами,

 

L

 

Приятелями, говоря,

Стоял под рамой исполинской

С картиной сечи Бородинской.

И до исхода сентября

Бил по французу полк Ахтырский,

И целила Павлуше в плешь

Багратионовская флешь.

Как Бонапарт на поле брани,

Сидел — с ногой на барабане —

Мой Двуочёчников. К нему

Чины не ниже генерала

С докладом шли. В густом дыму

Звучал булат, картечь визжала…

 

LI

 

Воображаемый свинец

Из нарисованных орудий

Влетал в разверзнутые груди.

Паллады лавровый венец

Сиял на ратном перепутье,

И полыхали знамена́.

На третий день Бородина

Коллежский секретарь вчерашний

Был даже ранен в рукопашной —

Кавалергардии отец!

Гроза войны, Мюрат отважный!

…Тогда и втиснулся купец

С суконным рылом в ряд калашный.

 

LII

 

Всё — от лоснящихся локтей

(От вечного сиденья в лавке),

Всё — от рубиновой булавки,

От самых кончиков ногтей —

До вросшей в ухо бородавки,

До дикой щетки над губой,

До тика щечки голубой,

До неприятного жеманства —

Спеца в делах негоциантства

В нем выдавало за квартал.

Спец, братец, не ходи к гадалке:

Цирульней воздух напитал

(С фальцетной нотою фиалки).

 

LIII

 

Лес жаловал и дом в мильон

Купчина — двинскому купчине.

Но по какой такой причине

Сегодняшний Наполеон

Вмиг потерпел в осанке, в чине

До вида сущего сморчка,

Не испросив и пятачка

За Таинства сего свершенье,

Печать и рукоприложенье —

Нельзя сказать наверняка.

«Дурак! — кряхтел Веслов. — Попович!»

Свалял большого дурака

Столоначальник Павел Львович.

 

LIV

 

С помещицей Настасьей К.,

Безмозглой курицей уездной,

Готовой быть всегда полезной,

Свалял того же дурака.

И принял вид весьма болезный

(Читай: «не в шутку занемог»).

Он брать хотел, но, видит бог,

Не мог! Не знал, как подступиться.

Пред ним сменявшиеся лица

Мы в том не смеем упрекнуть:

Купцы, дельцы и толстосумы

И рады были бы впихнуть,

Но не просил приличной суммы!

 

LV

 

Кто — рубль с осьмушкою, кто — два,

Те жертвовали «на бумагу»,

Косясь на жалкого беднягу,

Чья востроноса голова

Такую испаряла влагу,

Что лезла мысль о неблагом.

Лоб отирался обшлагом,

И виза ставилась, где нужно.

И выражалось — не наружно,

Не вслух, но самым существом:

«По гроб вам, сударь, благодарен…

Польщен-с премного ваше-ством…

Кормилец… Благодетель… Барин…»

 

LVI

 

Что ж Петербург? (Тебя пишу,

Дождливый, сумрачный, свинцовый!)

По крайней мере, от Дворцовой

До Знаменской: шу-шу, шу-шу! —

О министерьи образцовой.

В дверях которой день-деньской

Толпилась очередь с Морской —

Всё к Двуочёчникову. Купно.

Хоть совершенно неподкупно

Не обходилось: свет коря,

Прельстившийся крылатой сплетней,

Подмасливал… секретаря

У Павла Львовича в передней.

 

LVII

 

Уперши в кружки кулаки,

Шотландский кушамши клоповник,

Купец, помещик и полковник

Чесали денно языки:

«Всяк государственный чиновник,

Как липку, знамо наперед,

Отца родного оберет

И ни на грош не похлопочет.

А дельце в три дни проволочит

Три месяца. Но что за бес:

Сановник дарственной палаты

Вершит бесхитростно и без

Гроша сверхподатной оплаты!»

 

LVIII

 

Весть затаилась при дворе,

Как новомодный вирус гриппа.

Ввесть моду греческого типа

Задумал пылкий Пуаре,

И с шелком к трону пала «липа»:

Есть-де престранный секретарь.

Что ж? Августейший государь

Был парадоксов друг и шуток,

И слухом слаб, но к слухам чуток.

Поставим ли царю в упрек,

Что он — властительный и строгий —

За небывальщину упек

Мосье в читинские остроги?

 

LIX

 

Да с полдороги воротил:

Порою хмурый, часто гневный,

Бывал по щедрости душевной

Богаче многих воротил

Наш император. С цесаревной

Всех подданных по той поре

Мнил обрядить он в «пуаре».

Да за казенными делами —

За казнями и за балами —

Замешкался. Взялся за кнут

И с тем про модные покрои

Забыл. Его ли упрекнут

России славные герои?

 

LX

 

Досуг судачить — благодать!

Так толстосумы рассуждали:

«До Анны? Вряд ли. До суда ли

Чиновнику рукой подать?»

Ах, милостивы государи!

В трех днях от гроба на Покров

Не охрист месяц, но багров

Светил над Охтой слюдяною.

Снег с градом тучей ледяною

Влекло ко граду по Неве…

Тянулись зимние скрижали

В ее зловещей синеве

И сень ограды отражали.

 

LXI

 

Блуждала тень секретаря,

Ложась на ветр осоловелый,

По набережной овдовелой.

Горбыль ржаного сухаря —

Мост наплавной в Неве дебелой,

Скупой образчик новизны —

Не наводился до весны.

И с тем от должности до дому

Герою бледному-больному

Прибавилось две-три версты.

Свернув с пространства в переулок,

Влачился смертный. И пусты

Зияли арки караулок.

 

LXII

 

«Посторонись! Посторонись!» —

Погибель взмыла за спиною

Летящей цугом четвернею.

Павлуша распростерся ниц

Пред тучей грозной, вороною,

Но угодить под экипаж

Бог миловал. Надменный паж

Пенял чиновнику с запяток

(Распоряжаться малый падок

Едва ль не пуще седока).

И сам седок, мосье Липович,

Сказал Павлуше дурака:

«Дурак ты, словом, Павел Львович».

 

LXIII

 

Дурак начальнику, жене ль,

Свое не скроет положенье:

Безмолвно терпит униженье.

…Навстречу, кутаясь в шинель,

Шло дураково отраженье —

В двояковыпуклых очках

И не по чину башмачках.

У будочки городового

Один приветствовал другого:

Мол, так и так-с, имею честь.

Другой — в том роде, что мир тесен.

А как и звать кого, Бог весть.

И департамент неизвестен.

 

LXIV

 

Качнулся масляный фонарь

Над не притворенным парадным.

Не маршем доблестным-парадным

На марш взобрался секретарь,

И вздохи эхом многократным

Летели в лестничный квадрат.

Им вторил ветер в створах врат…

«Заботы не было, подай-ка!» —

Проохала домохозяйка —

Старуха с оспой на лице,

В большом камлотовом капоте

И абрикосовом чепце —

Затеплив лампу на кивоте.

 

LXV

 

На три копейки серебра

Купив у скряжницы-старухи

Кулек зажаренной корюхи,

Капусты кислой с полведра

И черствой глины полкраюхи,

Чиновник с горем пополам

К двери прошаркал по полам,

Что, как мостки на Ореде́же,

С годами починялись реже,

И доски с ржавыми гвоздьми

Басили, что твои фаготы,

Но сам Чайковский, черт возьми,

Не положил бы их на ноты.

 

LXVI

 

Подвешенный на волоске,

В камору тесную вселенный,

Любитель корюшки соленой

Дышал, как рыба на песке,

Когда снимал бледно-зеленый,

Давно заношенный до дыр,

Тугой казенный вицмундир.

И так, босым, в одном исподнем,

Предстал простым рабом Господним,

И постояв едва, прилег.

И тут бы пробил час Павлушин,

Когда б ни свернутый в кулек,

Холодный, непреложный ужин.

 

LXVII

 

За ужином, склоняся над

Клочком просоленной газеты,

Читал привычные памфлеты

Чиновник: «…шением Сенат…

Соорудить ватерклозеты

На Николаевском вокза…»

Любил дурак и за глаза

Высокоставленные лица.

И все пред тем, как помолиться

И удалиться на покой,

Читал: «…коллегии опеки

Богоуго… в Большой Морской…

Столоначальник… ни копейки…»

 

LXVIII

 

Обрывок был настолько мал

И так бессовестно запятнан,

Что делался почти невнятным,

Но Павел Львович понимал:

В долгу пред Богом неоплатном

Герой памфлета — «светский лев»!

Он сам, по службе потерпев,

Избавлен мизерного шанса

От жалованья до аванса.

А вот купца за жилу хвать —

И набивай деньгой карманы!

…С тем отправлялись почивать

Наполеоновские планы.

 

LXIX

 

Свербело левое ребро…

Был сон: казенная палата.

Под истинностью постулата:

«Проситель, слово — серебро!»

И тяжестию циферблата

Пал Львович — статский генерал —

Сшиватели перебирал.

Весьма прельщенный сам собою,

А пуще — лентой голубою,

Он призирал поверх голов,

Ни перед кем не колебался,

И адъютант его, Веслов,

В дверях в дугу перегибался:

 

LXX

 

«Проситель Хлюстов!» — «Что ж, проси,

Голубчик. Ба! Как похудели!

Учил ли должность, в самом деле,

Как „Отче наш, иже еси“?

Тогда того-с: к концу недели

Поступишь, брат, в секретари.

Да полно, не благодари».

По неизведанной причине

Вчера советник был при чине,

А нынче вовсе не у дел:

Обвис сюртук партикулярный;

Исхлопотал старик удел

И чин тишайший, титулярный.

 

LXXI

 

Виденье трепетно, как лань:

Вдруг в «пуаревских» туалетах,

В персидских шелковых штиблетах

И тюбетейке «эривань»,

Но при звезде и эполетах,

Павлуша — светел, ликом мил —

В своем Рождествене парил

Над церковью и отчим домом,

По-над имением, знакомым

С рождения. И Ореде́ж

Дарил отеческим лобзаньем…

(Престранный сон на одре меж

Припаркой и кровопусканьем).

 

LXXII

 

Блажен из грешных, кто во сне

Взят из Отечества земного.

Врачуют знахари больного,

Хоть анатомия в цене.

Нам шарлатанство — все, что ново

И от Европы. Посему

Мы персонажу своему,

И публике, что нам внимала,

Не соболезнуем нимало:

О пень-колоду, не с руки

Сказанье благовествовалось.

…На лоне Оредеж-реки

Явленье скоро обрывалось.

 

 

2010

 

 

[1] Две вдовы: Клико и Паскине (фр.).

[2] Центр тяжести (фр.).

[3] Па д’аксьон — танец в балете (фр.).

Анатолий Жбанов. Карамышев.

Александр Питиримов

Карамышев

Посвящение

Есть многое на свете, друг Гораций:

Сны мудрецов дурны от аберраций

И потому не вещи, монами.

Есть нечто посильнее пули в спину:

Любовь. Роднится аглицкому сплину,

Но менее изучена людьми.

 

Таюсь во мгле, сплин «Клинским» вышибая,

На всю катушку музыка живая —

Не заглушить неизлечимый «Сплин».

Я с ливнями скреплен холодным сковом,

Свой Псков я вышибаю Божьим Псковом,

Как Клином Клин.

 

 

И я народу посвящаю лиру…

Часть первая. Уравнение с малоизвестным

Суров и нем и тем потрафил миру

Крестьянский быт российских волостей.

Вольно живописать, когда лет двести

Во Мценском и Лопасненском предместье

Не читывали вовсе повестей.

 

Волнуется желтеющая нива…

Во ржи, пересекая пропасть мнимо,

Воздела корабельная сосна

Зеленый парус. В знойной скукотени

Ни отзвука, ни проблеска, ни тени

И. Шишкина живого полотна.

 

Фьють! — жаворонок в воздухе нагретом

Над мчащимся стремглав кабриолетом,

Густым тысячелистником и льном,

Насвистывает вальс из Травиаты.

В сухой песок бесстрастно травы вмяты,

И гибнет солнце в ободе стальном.

 

Гнедая лошадь рысью не плетется:

Ландо того гляди перевернется,

Взлетает на ухабах и пылит.

Ездой — столь увлекательным процессом —

Наш век с его промышленным прогрессом,

Увы, восходит в верхний неолит.

 

Едва ли птичье пение расслышав,

Торопится помещик Карамы́шев,

Собственноручно правя с облучка

Помещичьим фамильным драндулетом.

Окутавшись чернильным фиолетом,

Кочуют кучевые облачка,

 

Но кажется — не двигаются с места.

Большеколесный экипаж Модеста

Модестовича выкатил на тракт —

Расхлябанным, клокочущим и ражим,

И вскоре слился с облачным пейзажем

В один изжелта-маревый абстракт.

 

Задача мне с одним малоизвестным —

Уже поименованным Модестом:

Как странно изменилось житие,

Когда тайком закралась в уравненье,

Нарушив сон, дела, уединенье,

Кокетливая шляпка-канотье?

 

Она плыла поверх стерни высокой

На белокурой и голубоокой,

Сияющей головке Натали

Кавериной — супруге генерала

Каверина. Поверх стерни мелькала

И растворялась в розовой дали —

 

Смеющейся, родной, неповторимой.

А он стоял в тоске необоримой

И сам не свой, как будто пьяный в дым —

Несчастный, одинокий Карамышев.

И туча, враз полнеба отчекрыжив,

Разверзла хляби бурные над ним.

 

Так минул год в немом оцепененье,

И с той поры в наследственном именье

Уже не возникали миражи.

Но каждый день был прожит как последний,

И в январе Модест сорокалетний

Витал с NN над пропастью во ржи.

 

Потом, в июле, бедную Наталью

Модест узнал под траурной вуалью

В воскресный день у храмовых дверей:

Увы и ах, не стало генерала.

Промаявшись, ни много и ни мало,

До вторника, к возлюбленной своей

 

Он вырвался, как праведник из ада,

Хлеща гнедую лошадь до упада,

По бездорожью, ржи и целине,

Впадая то в смятение, то в ярость,

И вскоре объясненье состоялось

И, в общем, было принято вполне.

 

Мечтаю написать в лучах заката

Портрет уездного аристократа,

Питая умозрительный эскиз

Палитрой увядающего лета:

Пусть белого английского жилета

Коснется бегло розовая кисть.

 

В оттенках бирюзового, на лоне

Излучины почиющей Шелони,

Сухой шелоник скирды шевелит,

И дюжина подвод крестьянской свадьбы

Ко флигелю отеческой усадьбы

Из крепостных известняковых плит

 

Прижалась, как отара к волопасу.

Клонилось лето к Яблочному Спасу;

И каждая подвода одвуконь,

С иконками и лентами на дужке;

Дурачились подвыпившие дружки

И провожали солнце за Шелонь.

 

Алел закат, и было так извека.

Портрет немолодого человека

На фоне черноусых пострелят:

Се почвенник, пскович и самородок,

Чуть близоруко вскинут подбородок,

Изломом бровь, незамутненный взгляд.

 

В раздумье объезжает он владенья

В часы молитв, во дни уединенья,

Один как перст в отечестве своем,

Где длинный свиток лет прочитан, прожит.

Сухой шелоник волосы ерошит,

И чуждый серебрится окоем.

 

Сюртук небрежно брошен через локоть.

Как берег крут: Шелонь, Пскова ли, Ловать —

Без разницы, он в этом мире гость.

Уж не свое обходит он именье,

Не слышит в спину праздничного пенья

И грузно опирается на трость,

 

Вдыхая грудью запахи зюйд-веста.

Оставим неоконченным Модеста

Портрет, как старый крейсер на мели.

Не вышел он, и к черту! К черту мели!

Вернуться к опечаленной вдове ли —

Оставленной у церкви Натали?

 

Среди дельцов и фанфаронов стрюцких,

У щеголей скупых великолуцких

Семейство разорившихся дворян

Сошло за высший свет. Иван Каверин

Был стар, брюзглив, брезглив и суеверен,

Но юною Натальей обаян.

 

Вернувшись в Псков из северных губерний,

Не выдумав союза эфемерней,

Он обвенчался с милою NN.

И вне себя от собственного фарта

Спустя полгода умер от инфаркта —

Столь юн и светел, счастлив и блажен.

 

Наталья, больше на людях, конечно,

Была огорчена и безутешна,

И впрямь на монастырь обречена.

Но повстречав влюбленного Модеста,

Негаданно богатая невеста

С помещиком была обручена.

 

Однако новой партии недолго

Звучать дано: Модест из чувства долга,

Каприз предвосхищая наугад,

Еще стесненья в средствах не имея,

Пред нею то бледнея, то немея,

К роскошной ножке бросил Петроград —

 

Столичный град с провинцией убогой

Соединив железною дорогой.

Спеши, пари, машина, воструби!

Льняную гладь стальною нитью вышив,

Прославился помещик Карамышев

На весь уезд — от Вешек до Кеби.

 

Кипело устроительство дороги:

Большие карамышевские дроги

Возили балки стали голубой,

И клокотал оврагом и поляной

Ручей, приток Шелони безымянный,

Оправленный чугунною трубой.

 

Грузили щебень, грунт, и этой массы б

Хватило на невиданную насыпь —

Саженей двадцати между болот.

Всего, казалось, прибыло сверх меры:

И шпал, и костылей, но инженеры

Считали, что весьма, наоборот,

 

В строительстве всего недоставало:

Не достигала высота отвала

Положенной и не хватало рук.

И столько было вынуто породы,

Что с нею шли крестьянские подводы

Куда-то за шелонский виадук.

 

Модест, своим раченьем обуянный,

Сам хлопотал в рубахе полотняной:

Путейцем, инженером и рантье

Он был в одном лице. И то и дело

Под солнышком на насыпи желтела

Соломенная шляпка-канотье.

 

И грезилось Модесту: ради бога

Столичная железная дорога

Их руки и сердца соединит.

Вниманию NN не отказала,

И он воздал созданием вокзала,

Чем тот вокзал поныне знаменит.

 

И думалось ему, что бога ради

Сбылись ее мечты о Петрограде,

И этой мыслью сердце взволновал.

Был недалек от истины философ…

Сползал закат, пахуч и густо-розов,

В канун дня «Д» за необъятный вал —

 

Легко, бесповоротно и бесславно.

Прелестница Наталья Николавна

Каверина, коварная моя!

Теперь она с помещиком играла,

Как прежде, охмуряя генерала,

Мечтая перебраться за моря.

 

Уже вздымались гордые форштевни…

Но в утлой карамышевской деревне,

В глуши, куда сам черт не забредал,

Она жила с Кавериным несносным,

Кручину изливая ржи и соснам,

Покамест не оставил генерал

 

Свою вдову богатой генеральшей.

В ее игре ни полутона фальши

И полная колода королей,

И билась предприимчивая жила:

NN именье мужа заложила,

За сумму с энным множеством нолей.

 

И время долгожданное настало:

В канун дня пуска первого состава

NN преподнесли ангажемент.

Сыграл закат на углеродной стали.

В ту ночь мы Карамышева застали

В неподходящий, помнится, момент.

 

В плаще и треугольном капюшоне

Модест стоял на новеньком перроне

Под ливнем, как никандровский монах.

И капли, косо падая с навеса,

Старались угодить в лицо Модеста

И обращались в слезы на щеках,

 

И грезилась во мраке обветшалость…

Наутро в новом доме все смешалось:

Мальчишки, папиросные лотки,

Мундиры и лиловые рубахи,

Зонты и трости, ордена и бляхи,

И гам, и паровозные гудки.

 

Пар стлался дымом крымской обороны,

Кондукторы сияли, как бароны,

И в этой расписной галиматье

Обыденного, праздного вокзала

Кружилась, появлялась, исчезала

Кокетливая шляпка-канотье.

 

Лишь два удара в колокол услышав,

Очнулся обомлевший Карамышев,

И тут же кровь прихлынула ко лбу:

Не больше двух минут до отправленья!

Помещик, дворянин и член правленья

Дороги с воплем бросился в толпу.

 

Работая локтями, кулаками

Прокладывал он путь между лотками,

Но все слилось в препятствие одно:

Мундиры, саквояжи, дождь и ветер.

Кондуктор свистнул, машинист ответил,

И первый поезд двинулся на Дно.

 

Пробиться к краю он успел едва ли,

Пока о рельс колеса буксовали,

И понимал что-либо он едва:

Стоял — простоволосым и безвластным,

Узнав NN в вагоне первоклассном

Под занавесью с вензелем N2.

 

За тюлем с серебристою прожилкой

Она была счастливой пассажиркой,

А он – лишь поседевшим добела

Последним простаком и погорельцем,

Когда вагон отстукивал по рельсам:

«Она была…»

Часть вторая. Вода камень точит

Прогноз погоды лжив и бессистемен:

Повсюду дождь и гибельная темень,

Телеграфист пророчит суховей,

А, в общем, будет солнечно и мило,

Вот только б за ночь ливнями не смыло

Нас с метеорологией своей.

 

В промозглых и порывистых зюйд-вестах,

В кромешной мгле на стрелках и разъездах

Мигают голубые маяки:

Обходчики сражаются с дрезиной —

Их голени обтянуты резиной,

И вымазаны глиной армяки.

 

Живой родник, источник безымянный,

Шальной приток Шелони окаянной,

В оправе расколовшейся трубы,

Свои оковы сбросил, как химеру,

И черпает зловещую пещеру

Под насыпью, в промоине дербы.

 

Служило лето траурную мессу,

Тревожно барабаня по навесу,

Трубя, что духу, в старый водосток,

Суглинистую почву размывая…

Покамест принимала узловая,

Препровождал «четверку» на восток

 

На узенькой запруженной платформе

Начстанции в намокшей униформе.

Не стоящ ни имением своим,

Ни именем, ни мнением, ни местом,

Он звался Карамышевым Модестом,

Полвека проведением храним.

 

Ходили разговоры, но не боле,

О странной карамышевской юдоли,

Обманутой любви et cetera,

Растраченных богатствах, меценатстве:

На станциях в обширном государстве

Посплетничать большие мастера.

 

Почтенных Карамышевых наследник,

Модест, хоть был действительный советник,

На службе, при наградах и чинах,

Но отражался в глянцевом вагоне

В плаще и островерхом капюшоне

Бессребреник, никандровский монах.

 

Четвертый день природа бунтовала:

Сползали сели с рельсового вала,

Напоенного влагою сполна.

Четвертый день вода точила камень,

Клонилась долу порховская рамень,

И в рожь валилась гордая сосна.

 

На станции составы шли по парам:

Сначала четный. Машинист контрпаром

Затмил толпу извозчичьих возков

И десять жестяных аршинных литер.

Из Пскова он «четверку» вел на Питер,

А «тройка» встречным двигалась во Псков.

 

Клубился пар, весь слепленный из теста,

В нем машинист приветствовал Модеста

Не как обычно, не издалека:

Сызвека нелюдимый Карамышев,

В объятьях машиниста обездвижив,

Давил что мочи, точно свояка,

 

И чай пил с паровозною бригадой.

Вот наполняют тендер крутозадый

Водою, и обходчики снуют,

Постукивая: тук, тук-тук, — по буксам,

И запах креозотовый, и стук сам

Вливаются в дорожный наш уют,

 

Каким бы классом мы ни отправлялись.

Занятный, так сказать, психоанализ:

С младых ногтей знакомый эпизод,

Как, становясь внезапно пассажиром,

Вдруг чувствуешь, что сладостно по жилам

Течет не кровь, а терпкий креозот.

 

Паноптикум пейзажей на экране,

Слух услаждает ложечка в стакане,

Крадущемся на краешек стола.

И сердце перестраивает ритмы

И возвращает образы и рифмы:

«Она была…»

 

В такую ль ночь без повести и драмы?

Вот копия вечерней телеграммы:

«Храни вас Бог, и будь благословен

Гостеприимный кров ваш. Мне отрада

Бежать в деревню, прочь из Петрограда.

До встречи на вокзале. Ваша N».

 

Извозчичий рысак стучит подковой:

В два-сорок ожидается почтовый

Состав из Петербурга, номер три.

Кого-то ждет во мгле гнедая пара,

Курятся облака густого пара

С «четверкой», зеленеющей внутри.

 

Четвертый день без удержу хлестало

Дождями площадь старого вокзала,

Не помнившего имени творца.

Кидало, будто парусную барку

На скалы, позабытую хибарку,

К вокзалу прикорнувшую с торца.

 

А рядом с утлым домиком Модеста,

Со стенками и кровлей из асбеста,

Скучало постаревшее ландо —

Трепал обшивку выцветшую ветер…

Кондуктор свистнул, машинист ответил,

И скорый плавно двинулся на Дно.

 

Тринадцать верст двум скорым до разъезда.

Давно таким не видели Модеста

Путейцы и старик-телеграфист:

Начстанции был резов и приветлив,

Ушел под дождь, минуты не промедлив,

Встречать обратный — мокр и неказист.

 

Пока Модест Модестович ждал парный,

Обходчики простукали товарный —

Большой четырехпарный паровоз

И дюжину его полувагонов.

С тем сотворили множество поклонов

Земных и в пояс. Смилуйся, Христос,

 

Над грешными. Возница полусонный

Привстал на козлах: тихо… Станционный

Басистый медный колокол молчал,

Не предвещая легкой трехрублевки.

Рука Модеста стыла на веревке,

Был пуст перрон, похожий на причал.

 

Шумит прибой, накатывают волны,

Плывут полувагоны, точно челны

Во мгле, к царю морскому в кабалу,

Груженые углем и древесиной.

Обходчики сражаются с дрезиной,

Как с яликом на пенистом валу.

 

Два-сорок. Тишина. Рука Модеста

По-прежнему не двигается с места,

Хотя уже порядком затекла.

И кажется, лицо телеграфиста

Над аппаратом мрачно-водянисто

За мокрою субстанцией стекла.

 

И думалось Модесту: ради бога

Судьба его – железная дорога,

Где каждый гвоздь знаком наперечет.

Казалось: миг-другой, совсем немножко, —

По мокрым рельсам лунная дорожка

В огнях локомотива потечет.

 

И грезилось до боли, до невроза,

За ливнями ворчанье паровоза,

Под гулкое ворочанье поршней

Грудное «уф» стального голиафа —

Для бывшего помещика и графа

Был звук воображаемый важней

 

Всего на свете, ибо время вышло,

Но, кроме ветра, ничего не слышно,

И в сажень темноты не проглядеть.

И в это бесконечное ненастье

Проваливалось призрачное счастье,

И хоть бы поутру пошло редеть.

 

И чудилось ему, что бога ради

Мечты NN о шумном маскараде

Сбылись, и было многое всего

Того, чем недобра ему столица.

NN пройдет и, вглядываясь в лица

Встречающих, Модеста своего

 

Узнает ли? Под зонтиком напрасным

Сойдет она с подножки в чем-то красном

И вся в торжоцком зо́лотном шитье,

И… почему-то взору рисовалась

Невесть откуда взявшаяся шалость —

Кокетливая шляпка-канотье.

 

Тут конь заржал, картина задрожала:

Был оклик точен, как удар кинжала,

В минуту сновидение прервав.

В полоске света — Заратустра истый —

Телеграфист стеклянно-водянистый

Развел руками: умер телеграф.

 

Как старый трагик, под аплодисменты

Подняв над головой обрывок ленты,

Застыл он у распахнутой двери.

Добавить драматического баса б:

«В двенадцати верстах размыта насыпь! » —

Гласила надпись, черт ее дери!

 

Последних слов не слышал Карамышев:

Когда не колошматил дождь по крыше б,

И ураган в трубе не завывал…

Он чувствовал лишь в легких полыханье,

И собственное гулкое дыханье

В порывистом ветру не узнавал.

 

Бежал Модест, куражась в дикой пляске,

Не помнил, как закладывал коляски,

И в этот час едва соображал:

Погнал по тракту, дальше от вокзала,

И только пламя в легких бушевало

Так, что меж ребер плавился кинжал.

 

Над взмыленной гнедой гуляли плети —

Летел Модест в своем кабриолете,

Как некогда бывало, с ветерком,

Не замечая злых пощечин ветра,

И от ландо летели клочья фетра,

И тлело за казенным сюртуком.

 

Мчал по полям с погубленною рожью,

По кряжам, целине и бездорожью

Его большеколесный экипаж —

Расхлябанным, клокочущим и ражим,

И вскоре слился с облачным пейзажем,

В чем был его солидный авантаж.

 

Как томная, изнеженная дева,

Во ржи лежало жертвенное древо,

Корнями устремляясь в небеса.

И лошадь рядом с ним едва не пала,

Поскольку грязь пудами налипала

На спицы и на обод колеса.

 

Лишь показалась валовая кромка,

Как стало все отчетливо и громко:

Металла скрежет, человечий крик,

И посредине кряжистого вала

Зияла пасть глубокого провала

С провисшими обрывками вериг

 

Почившего внезапно телеграфа.

Забитого камнями голиафа

Узрел Модест — и в легкие кинжал!

Начстанции несчастный понял только

Одно, что это был почтовый, «тройка»,

И, спешившись, к обрыву побежал.

 

Кошмарно, исступленно и стопало

Царапала обрыв за шпалой шпала.

Вагоны, как большие короба,

Сползали с вала в илистую лужу,

Откуда черным зевом вверх-наружу

Топорщилась чугунная труба.

 

Вагоны провисали, расцеплялись,

Валились друг на дружку, издроблялись,

Мешаясь в кучу в жуткой темноте.

Был зол Модест, с упряжкой промурыжив.

Мечась впотьмах, безумный Карамышев

Втоптал в суглинок шляпку-канотье.

 

Железный лом трясиною всосало,

Лишь три-четыре, из хвоста состава,

Вагона удержал размякший вал,

Но оползень, во ржи могилу вырыв,

Грозил настичь бегущих пассажиров

И безустанно мертвых погребал.

 

Взбираясь под нависшую машину,

Брал двадцатисаженную вершину

И звал NN израненный Модест.

Его к утру у древка верстового —

В беспамятстве, уже полуживого —

Отыщет Всероссийский Красный Крест.

 

Что впереди? Пятнадцать дней раскопок

Меж пары возвышающихся сопок

И сорок с лишним дрожек гужевых…

Здесь некогда прокладывали рельсы

В честь некоей десятилетней Эльзы

Кавериной, оставшейся в живых.

 

2016
Анатолий Жбанов. Наводнение на Неглинке

Москва Гиляровская

Наводнение на Неглинке

I

 

Брюхатая туча срослась с брусчаткой,

Накрыла подолом ориентиры,

Впечатав по крыши чугунной пяткой

И бани, и лавочки, и трактиры.

Наткнувшись на шпиль в моросящей ряби,

Фуражку смахнув набекрень бараку,

Ненастные настежь разверзла хляби

И ринулась в уличную клоаку.

 

Проснулась Неглинка под древним сводом,

Наверх постучалась из-под настила,

И, волю даруя подземным водам,

Их вспенила, взбила и в пляс пустила.

В затеянной засветло суматохе

Раздулся и схлынул проезд Неглинный.

С Трубы, по Цветному, от Самотеки —

Помчались потоки реки былинной.

 

Меж бочек и дров в мутной стае брызг

Плыл саван сосновый струганный;

Извозчик тащился, продрогший вдрызг;

И до смерти перепуганный

Шагал мужичок, проторяя путь

Дощечкой, щербатой щепою,

Себя, дурачинку, то в лоб, то в грудь

Увечною тыча щепотью.

 

II

 

Хитрованец сирый Василий Ситин —

Сума да рогожка, картуз примятый —

Темниц пересыльных вчерашний сидень,

Теперь «Пересыльного» завсегдатай,

Заснул под оградкой, согревшись штофом.

Последний-то лапоть дохнул на ладан,

Сюртук-то фартовый: рукав заштопан,

Рубаха из ситца, да бок залатан.

 

Его на Неглинке видали редко,

А впрочем, подолгу ль таких упомнишь.

Сновал с ним мальчонка-четырехлетка,

Родная ль кровинка, не то приемыш —

Задорно поющий, просящий ловко,

Стреляющий в праздник пятиалтынный.

Была озорному тесна Хитровка,

Ильинка, Охотный, Арбат, Неглинный.

 

Очнулся бездомник, когда промок

Насквозь и проспался даже, но,

Проснувшись, припомнить никак не мог

Чего-то до дрожи важного.

Полушка в кармане, дыра в другом,

Головушка — тож на месте. Вот

Когда бы не дождь, да еще кругом

Бурлящее вертит месиво —

 

III

 

Густое, как сладкий старухин сбитень,

И черное, словно старуха-осень.

И вдруг осененный Василий Ситин

Ломает картуз и бросает оземь:

Портянка распуталась — не заправишь

Кривою рукою. Худые вести.

Мартынка! Чертенушка, с ним, вчера бишь,

От городового мотали вместе.

 

Проспал, проворонил, вот дал-то маху,

Дурак, не сберег, не видать Мартынки!

Знал некогда Ситин слепую Маху,

Дитем разрешившуюся на рынке.

Ходили хитровские злые слухи

Про то, как в крещенскую сучью стужу,

По снегу влача ее к повитухе,

Решили: на кой та отдавшей душу?

 

А после — мальчишку нашли впотьмах.

Обмыв сироту московскую,

В парше и помоях, в срамных домах

Вскормили тряпичной соскою.

И так полюбили: к чужим дворам

С орущим кульком подруженьки

Ходили — выпячивать хворь и срам,

Прося для пропою душеньки.

 

IV

 

Шло время. В угоду базарным шавкам,

Найденыша сдали к дельцу Ереме.

Ерема шнырял по домам и лавкам,

Смышленый Мартынка стоял на стреме.

Когда же накрыли — и как простить им! —

Мартына столкнули с покатой кровли.

Да насмерть вцепился Василий Ситин —

Калека, подручный при псовой ловле.

 

Река поднялась в полтора аршина.

Утоп аль удрал постреленок прыткий…

Поплелся бродяга искать Мартына —

По пояс в Неглинке — похлеще пытки.

Уж он пацаненка свистал и кликал,

Молил Христом-Богом, грозил расправой,

Час от часу больше чернея ликом,

Крестясь на церквушки — беспалой правой.

 

Хмельной и измотанный, кроя так,

Как каторжные обратники,

Протиснулся к баням: «цена — пятак»

Проситься под кров в предбаннике.

И тут-то кольнуло, зажгло в груди,

Вдохнуть — не хватило воздуху.

Водицы нахлынуло — пруд пруди,

По ней без сумы, без посоху,

 

V

 

Блаженный и светлый, не нищий злыдень,

Сутулый, как дьякон в часы прогулок,

Брел желтобородый Василий Ситин,

И канул навеки, свернув в проулок.

 

2005
Анатолий Жбанов. Балдоха. Волк.

Москва Гиляровская

Балдоха

1. Волки Сухого оврага

Вдоль окольных дорог, опустелых дворов —

Перекошенные домишки.

Перехожие странники, божьих даров

Извлекайте на свет излишки.

Что вы, барышня, прячете желтую брошь? —

Выбирайте маршрут прогулки.

Ты мне шубу, прохожий, а я в тебя — нож.

Провалилась луна, как оброненный грош

В Подкопаевском переулке.

 

Покутили, Балдоха, да ноги долой,

Да с дороги б холодной бражки!

До рассвета волкам воротиться б домой —

В утлый подпол в Сухом овражке.

В ярошенковский дом, к Подкопаю под бок,

Сядем в «Каторге» окаянной!

Коли выкатишь городовому оброк,

Из-за пазухи свиньям не выложит Бог,

Век живи — озорной и пьяный.

 

Только долго ль осталось, несчастный чудак Балдоха,

До похмелья последнего вольного — так, лишь кроха.

Не от печки плясал, вот теперь ожидай подвоха.

Отольются те вдовьи-то слезы, балда-пройдоха.

В ночь на Чистый четверг из-под пытки заложит Проха,

Глядь-поглядь — и сибирские елки. Бывай, Балдоха.

 

Спящий дом на Покровке пустили вверх дном,

Порешили старообрядца.

Упивайся, Балдоха, смирновским вином —

Будем год в серебре купаться.

«Сколько взяли?» — «Без счету!» — «Четырнадцать штук!» —

«Заливай!» — «Вот те крест!» — «Холера!»

Был хозяин квартиры — богатенький стрюк.

Под дубовой кроватью с деньжищами тюк

Разглядели у старовера.

 

Брали столько добра, сколь вмещали мешки,

И грузили мешки в телеги.

Эх, румяный Балдоха, не сносишь башки

За шальные свои набеги.

А подводчик у нас — семилетний пацан,

Обнаруживший место схрона.

Кто не знает Мартынки — удрал от цыган,

Что обманом сманили его в Теплый Стан

Для нескучных утех барона.

 

Завелось у Мирошки в кармашке деньжонок трошки —

Целый куш серебра и четыре бумажки-трешки.

Прикупил мужичок сюртучок, кушачок, сапожки —

И остались в кармашке медяшки да вошки-блошки.

Загрустил мужичок, протрезвел, не слыхать гармошки.

В околотке Мясницком по почкам досталось Прошке.

 

В Кулаковке на хазе тырбанили слам:

Дылда сплавил барыгам шмотки.

И деньжата шныряли по грязным столам,

И бутылки поддельной водки.

И прихряло дельцов — в темноте-то не счесть —

Прожигать «столовера» тыщи.

А потом донеслась неприятная весть:

Чурка, стремник дурной, прокричал: «Двадцать шесть!» —

И затопали сапожищи.

 

Кто в окно сиганул, кто на крышу тайком,

А кого и на двор — за ворот.

В луже корчился Дылда, солдатским штыком

От груди до пупа пропорот.

Загремел и Балдоха в Мясницкую часть,

Познакомивши лоб с прикладом.

А что сделалось после, и где он сейчас —

Позабылся Москвою, в Сибирь волочась

По этапам, дыша на ладан.

 

Все быльем поросло, остальное — пустые толки.

В «Пересыльном» болтают-де, съели Балдоху волки.

2. Каторга

Обернусь серым волком, братия,

Удеру, хоть вожжой вяжи!

Опостылевшая Бурятия

Скалозубой пилой визжит,

На прореженных в сопках просеках

Корабельную мнет сосну.

Хвоя путами — сито в просинях

Сушит спиленную весну.

 

Раскачай — навались дружиною!

Растолкай — надави, варнак!

Расступись — тридцатиаршинную

Свалим в брызнувший березняк!

Раз! — потянем упряжкой дружною!

Ну, Балдоха, как без вины

Вместо ужина всыплют дюжину,

Всыплют дюжину вдоль спины?

 

Раззудись, плечо! Размахнись, рука,

Да не избу ладь и не сей!

Утекает вспять Ангара-река —

Исполать тебе, Енисей!

Раззудись и врежь, размахнись и вдарь,

А не сей и не избу ладь!

Голубеет брешь, золотится даль —

Всё, Сибирь, тебе исполать!

 

Ты куда, река, — к долу, к дому ли?

Холодна вода, хоть тони!

Чешуей горят рыбы-омули —

Золотые на дне огни.

Волны сгрудились, уж не быть грозе ль? —

На Байкале гудит прибой.

Не один годок до Москвы отсель

По дороженьке, по кривой.

 

По околицам, по извилистым

Тропкам, посохи мастеря,

Можжевельничком, донцем илистым —

По Расеюшке, за царя.

Ночью хмурою, утром инистым,

Не задув огонька свечи,

Упорхну совой, птицей-финистом —

И ищи беглеца — свищи!

 

Простирается хмарь берложная

Деревеньками под Иркут.

Божья, набожная, безбожная…

Волком беглого нарекут

И пойдут шукать по всем приискам,

За все происки костеря, —

Донцем илистым, утром инистым —

По Расеюшке, за царя.

3. Волк

Вдоль окольной тропы — кряжи и валуны,

Бурелом и трясины топки.

Червоточиной сожранный череп луны

Закатился на купол сопки.

Зацепился за шпиль корабельной сосны,

Загляделся на гладь Байкала.

Притаился в подлеске щенок сатаны,

И соленый свинец раскаленной слюны

Капал к лапам с его оскала.

 

Щерят пасти скелеты поверженных скал,

Разверзают глазницы-жерла.

Серый чует: догнал, заманил, отыскал —

Под пригорком ночует жертва.

В горло горьким комком пробирается медь —

Страха липкий, прогорклый запах.

Жертве только б уснуть, прикорнуть, разомлеть —

Из чернильного мрака клыкастая смерть

Подкрадется на мягких лапах.

 

Ой-ли долго ль осталось, несчастный чудак Балдоха,

До последнего вопля и хриплого всхлипа-вдоха?

Не от печки плясал, вот теперь ожидай подвоха.

Отольются те вдовьи-то слезы, балда-пройдоха.

Жил, дурак, непутево, а нынче и кончишь плохо.

Вот и скатертью, значит, дорога. Бывай, Балдоха.

 

Серый впроголодь терся у пастбищ бурят

Вплоть до зимней собачьей стужи.

А по первому снегу — три утра подряд

Люди били волков из ружей.

Он скулил, но юлил. Перебитая кость

Хрустко вздернула норов гордый.

Кровь дымилась из раны, прошитой насквозь,

Но матерый инстинкт и врожденная злость

Не давали уткнуться мордой.

 

Не о том разговор. Желтоглазый хитер —

Полз на брюхе, залег в овраге.

Беглый жутко промерз, только тушит костер,

Чтоб не вышли на дым варнаки.

Бог не выдаст, свои не прирежут авось,

Да не в каторжный тлен и копоть —

На кобылу под плеть… Лишь бы крепко спалось.

Хладнокровно, расчетливо, сильно и вкось —

В глотку клык, под печенку коготь.

 

Мужичонка икнул — в животе забродили дрожжи.

Чуть разгладил, кряхтя, под собою лесное ложе,

Лег, под голову — пень, на коленки — кусок рогожи.

И не спится Балдохе — трясется, мороз по коже.

Все ль зубами стучать бородатой немытой роже?

Двум смертям не бывать, а одну — миновать негоже.

 

Время! Серый метнулся, когтями шурша

В прошлогодней опавшей хвое.

Жизнь, хотя и бродяжья, да тем хороша,

Что на волюшке, пусть и в хвори,

И цена ей, беспутной — просверленный грош.

Беглый вздрогнул — душа-то в пятки!

Вскинул руку: не тронь, стерва! Врешь, не возьмешь!

И всадил волку в ребра припрятанный нож —

До надтреснутой рукоятки.

 

Серый умер в прыжке, навалился мешком,

Подминая бродягу тушей.

И Балдоха, и волк распластались ничком

В грязной буро-бордовой луже.

Вдоль окольной тропы — кряжи и валуны

И в полроста трава густая.

В бледном свете изъеденной червем луны —

Из подлеска, с подветренной, впрямь, стороны,

К месту схватки рванула стая.

 

Все оружие — ручка надломленной в драке финки.

Затрещала луна, расползаясь на половинки.

 

2005
Анатолий Жбанов. Ходынка

Москва Гиляровская

Ходынка

Ужасная небыль!

Свояк-то Димка…

 

С народу в небо

Клубится дымка —

Тесна Ходынка!

 

Холодно! Холодно,

Будто душа ноября

Крутит да студит.

Пьяному — все одно!

Пьяному — до фонаря:

Весело будет,

Здорово будет!

 

— Здорово, Тверская!

— Гуляй, Ордынка!

— Лапша, треска и

Окрошки крынка! —

Торговка с рынка.

 

Весенняя стынь никому не помеха,

И ныне, как встарь:

Чиновнику — служба, народу — потеха:

Венчается царь!

Стекается люд из глухих и окрестных

Московских дворов —

Себя показать и отведать чудесных

Казенных даров.

 

— Виват, Император!

— Многая лета!

— А в поле театр,

Вход без билета!

Начнем с буфета!

 

Гуляют, кутят москвичи по доходу —

Кто весел, кто пьян!

Мы моря людского не видели сроду,

А тут — океан!

К утру превратится Ходынское поле

В единственный нерв:

Актерам массовки назначены роли

Убийц или жертв!

 

Вдруг утро по ребрам

Ударит тупо!

По распростертым

Пройдется трупам,

Горланя в рупор!..

 

Роскошная публика в поле поодаль —

Седые князья:

Пошедши в народ, позабавятся вдоволь,

Иначе нельзя.

Изящные дамы — известные в свете

Супруги купцов.

Румяные барышни, чудные дети

Богатых отцов.

 

Купчина приличный —

Бурдюк аршинный,

Тут стрюк столичный —

Сюртук расшитый,

Артельщик с Житной.

 

Большие нарядные семьи фабричных

Из разных слобод.

Тысячи пешими — сильных, привычных —

И сотни подвод.

Извозчики стонут, стоят экипажи:

— Пусти-расступись!

В ответ — кулачище, в обхвате-то сажень:

— Ох, не торопись!

 

Даниловский дьякон —

Откуда взялся?

— Икону на кон!

Вот нализался

Да с кем связался!

 

Ползет из Перова крестьянин в телеге —

Заначил пятак!

Бездомные, нищие, тати, калеки,

Култукский варнак,

Ширмошники, сброд, дармоеды и тетки

Хитровских котов.

Хмельной бородач от самой Самотеки

Растягивал штоф,

 

Да штоф не бездонный —

Иссяк, хоть тресни!

Детина вздорный

Заводит песни

С дружками с Пресни!

 

Холодно! Холодно,

Будто душа ноября

Крутит да студит.

Пьяному — все одно!

Пьяному — до фонаря:

Здорово будет,

Весело будет!

 

Будет!

Да еще как —

За живот держись!

Димку супруга будит,

Пала на грудь, зовет!

А он уж лед.

Брось на него пятак:

Он того, кажись.

 

Утром сыскал дружка —

Не задался день:

Свернутая башка

Набекрень!

 

Холодно, холодно…

Весело ль?

Димкина баба, слышь-ка,

Воет как пес от голода!

Кабы чего не вышло!

Кабы она не повесилась

Аль не пошла б топиться…

Страшная небылица!

 

 

2004

Москва Гиляровская

Меценат

На 130-летие Аркадия Аверченко

 

 

Вдоволь встряхнет! — ям сколь

Вдоль по Тверской-Ямской!

Солнца на гибких шеях

Рыжей дугой горят.

Возчики — вдугаря

В синеньких «москвошвеях».

 

Братец, вот вдругоряд

Станешь в Охотный ряд,

Так запрягай, брат, лошадь,

Не колченогий стул!

Утлый сюртук сутул,

Улицы платье плоше:

 

Кочки из-под колес.

— Дорог теперь овес.

— Вижу, мосье не промах!

Хочешь, как в старину,

Красную пристегну

К карточке Моссельпрома?

 

Или ты мне чужой?

Круп окрести вожжой!

Да обгони ж хоть серый

Старый рыдван! Впросак?!

Нешто у них рысак?

— Ксивы и револьверы.

 

— Вот тебе, братец, на!

Улица-то тесна!

Повороти-ка к «Праге».

Останови. Прощай.

Будет тебе на чай

Два пятака в овраге.

 

Черт побери, Арбат

Под каблуком щербат,

Да не пропустит мимо…

Яблонька?! — Меценат!

Митька, крути назад

Кадры немого фильма!

 

Эх, вдоль по Питерской,

Да по Тверской-Ямской!

 

2010

Ветер лихолетья

Храм

Пред Христом радея за Расею,

Радуясь восходам затяжным,

Золотую ввысь тянула шею

Колокольня — колосом ржаным.

 

Целовала церковка иконы

В серебристых ризах облаков.

С вышины на долы и на склоны

Лился краснозвон колоколов.

 

На ажурных сводах с образами,

Где святые стали в полукруг,

Боженька влюбленными глазами

В Русь глядел из Матушкиных рук.

 

И текли небесные палитры,

И светился на кресте янтарь,

Люд крещеный…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

Люд крещеный, в горла вмяв молитвы,

Потащил запалы под алтарь.

 

И взметнулся столп огня и тлена.

И набатом застонав от ран,

Опускался плавно на колено

Для земной молитвы Божий храм.

 

Расползались с душным пеплом сплетни:

Убиенна лубяная старь!

Но заслышал люд, как звал к обедне

С колокольни взорванной звонарь.

 

С вышины на долы и на склоны

Лился краснозвон колоколов.

Целовала церковка иконы

В золотых окладах облаков.

 

Над прозрачным сводом с образами

Зори окаймляли полукруг.

И Младенец мокрыми глазами

В Русь глядел из Матушкиных рук.

 

2005

Ветер лихолетья

Полуторка

Владимиру Питиримову (1924—1943),
гвардии рядовому 94 гвардейского стрелкового полка 30 гвардейской стрелковой дивизии, который убит дважды и похоронен дважды —
у Марьино в августе и под Малою Нежодой в сентябре…

 

 

Полуторки безголосие

Прокуренное. Под оси ей —

Смоленщина лихолетьем.

Считают птенцов по осени.

Считаем юнцов погостами

По осени в сорок третьем.

 

Полуторки «ми» осиплое.

По трупам мы, под осинами,

Дымящими в ратных пашнях,

По трефам в свинцовой оспине,

По стрехам, ползущим поземи,

Укрывшим безвестно павших.

 

Поля налиты угодьями:

С налету — и вверх ободьями

Уставишься из кювета.

На метр — и на мины скатами.

Дорога на Днепр не скатертью —

В дрожащей полоске света.

 

Как будто колейка тощая?

Как будто калека, ощупью,

Ведома, как сука, нюхом,

Полуторка к броду катит на

Устром-реке, кроя матерно,

По брустверам чертит брюхом.

 

В топь потемну, вкось по копоти,

В окоп на разутом ободе,

Хоть в оба глядел товарищ.

Под Марьиными, Нежодами —

С подпалинами, ожогами —

Околицами пожарищ.

 

Ох, братцы, как ноет вмятина!

Добраться не внове затемно

По нервным военным трассам:

От ельника — «в пол» до ху́торка,

Под Ельню. Лиха полуторка

С пехотным боеприпасом.

 

Сбивают понтоны прочные.

Латают баллоны срочники —

К утру пофартит поспеть им.

Строчат военкоры очерки.

Пестрят в формулярах прочерки

По осени в сорок третьем.

 

2011

Ветер лихолетья

Канал

1.

 

Не болтай мне, почем лихолетия фунт,

Если сам не кромсал мерзлый дмитровский грунт

И зубами не грыз черный лед по полгода.

Может быть, ты стоял по колено в воде,

Потешая до слез суку НКВД,

Обмочившись от шутки расстрельного взвода?

 

Не тебя раздавил, измотал, доконал —

Не твоими руками прорытый канал.

Ты остынь, закури, потерпи, бедолага.

Мы с тобою, бывало, делили окоп,

Доведется — и в общий уляжемся гроб,

Не греши на судьбу: ты не ведал Дмитлага.

 

Вновь уносят гудящие рельсы —

Эшелонами, товарняками.

Там нас звали «каналоармейцы»,

А на фронте зовут «штрафниками».

 

К черту басни о чести и долге.

Все едино — за тысячи верст:

Без крестов хоронили на Волге,

И за Бугом хоронят без звезд.

 

2.

 

Не давал я угля для советской страны,

Но лопатой кривой ковырял плывуны,

Подмосковной землицы выделывал тушу.

Что в морщинах моих — горсти этой земли:

Меж камней на канале, в песчаной пыли,

Я оставил и разум, и сердце, и душу.

 

Спятил иже со мной не один батальон:

В землекопах под Богом ходил миллион,

И еще двести тысяч — в подсобных рабочих.

Миллион двести тысяч народных врагов,

Воспевающих новоявле́нных богов

Под иконами кормчего — в муках и корчах.

 

Одолели ноябрьские ливни.

Нам — до праздника ли, годовщины?

Но поем пролетарские гимны

Мы, лишенные воли мужчины.

 

Что в ногах — до скончания века?

Что укрылось в моей седине —

Бесконечная боль человека,

Пережившего зиму на дне.

 

3.

 

Я и с чертом гутарил один на один,

А когда опускали задвижки плотин,

От восторга он ржал и копытами топал:

Смерть, круша, поднималась ревущей водой,

И всеобщая гордость предстала бедой —

Не библейским, но все же великим потопом.

 

Захлестнуло межи и луга под покос.

Бывший сельский приход, пролетарский колхоз,

Бросил всходы и скот, не задраивал ставни.

Целый город, как Китеж, исчез в оный день,

С ним – полсотни окрестных тверских деревень

Залегли в черный ил, как прибрежные камни.

 

Впрочем, что нам пустые беседы?

Ликовали народные массы

В честь досрочной ударной победы

Над природой, записанной в классы

 

Кулаков, обделившей Советы

Стратегическим водным путем.

Нам во славу слагали куплеты,

Чтобы мы охромели чутьем.

 

4.

 

Шел по плечи в воде, без креста и с шестом,

Искалеченный, взорванный в тридцать шестом,

Храм Ивана Предтечи — разрушенный остов.

Он из пепла воскрес и тонул в полный рост,

Восходил на курган — деревенский погост,

Только холм превращался в березовый остров.

 

И могилам вода распрямляла горбы,

Подмывало кресты, и всплывали гробы,

Обнажая еще не истлевшие трупы.

Молчаливо и чинно, без спросу и виз,

Возвращались в деревни хозяева изб,

Обнимая печные кирпичные трубы.

 

Отощавшая — шкура да кости —

Уцелевшая чудом корова

Все мычала, бродя на погосте,

Трое суток без дойки и крова.

 

Наконец, подобралась старуха

Та, которой плевать на удой,

Под обвисшее черное брюхо

Леденящею волжской водой.

 

5.

 

Наградили меня: не пустили в расход.

Старшина проворчал, и построился взвод,

Зарядили, взвели и шарахнули в воздух.

Годы лагерной вохры — трудны и страшны —

За могучей спиною того старшины,

А за взводом — Европа погостами в звездах.

 

Старшину и теперь не подводит рука,

Но на фронте год за́ два, избыты срока,

Остается пустяк — расплатиться с врагами.

А потом будет так: без наград и погон

Я пойду не на Бутовский, брат, полигон,

И, поверь мне, чудак, не вперед сапогами.

 

Не в Дмитлаг — нумерованным грузом

В безоконном вагоне, отныне

Поплыву я по мраморным шлюзам

На трехпалубной белой махине —

 

Вдоль надгробий бессмысленных тысяч,

Заградительных мимо ворот,

Чтоб на глянцевом мраморе высечь:

«Твой, Россия, великий народ…»

 

2004

Ветер лихолетья

Полонез

Юрию Гончаренко-Галичу

 

I

 

Полуслепой свихнувшийся тапер

Уже не грезил местом оркестранта…

Средневековый сбрасывая флер,

Стяжал скупую торбу арестанта

Еще живой Святой Апостол Петр:

Вязали крылья спящего гиганта

Канатами, до хруста в позвонках,

Подвыпившие парни в армяках.

 

II

 

Под спудом льда и новых постулатов

Базальтовая плавилась Двина.

Корнями красных комиссариатов

Врастала под Апостола страна

Воинствующих скифов-азиатов.

Святого осыпала седина,

Резвился ветер в нефе и амвоне

Сквозь дыры в островерхом капюшоне.

 

III

 

Камзол барочный мокр и мастью чал:

Побагровела зелень коверкота.

Стенной кирпич зловонье источал,

Набухший от пивной мочи и пота

Конвойных; раскрошился, истончал,

И капала на стопы терракота.

Молельня обращалась в хлевушок —

Не пикнул золоченый петушок.

 

IV

 

Небесный серп, усиженный мошкою,

Застыл у шеи — кривозуб и рыж.

Труп петушка с отрубленной башкою

Щипали костяные пальцы крыш,

И ночью одичалой, воровскою,

Окуривали из укромных ниш

Клубами дыма каменные трубы.

И в кирхах обустраивались клубы.

 

V

 

Блаженный пианист из кабаре

Не рвался в служки к взбалмошной каналье

С советским аргументом в кобуре —

Озвучивать немые вакханальи

Регтаймами в прокатном «Октябре».

На родине, с киркою на канале,

Тапер обосновался — бос и прост.

И прокрутил «Свинарку» Наркомпрос

 

VI

 

В июне, перед самою войною.

Потом, в Потоп, на бис исполнив блиц,

Ухлопал, поперхнувшийся Двиною,

Апостола из гаубицы фриц.

…Еще декабрь, и крылья за спиною

Святого, и над Старой Ригой шпиц,

И нищий музыкант ночного клаба

Пил с генералом бывшего Генштаба —

 

VII

 

Тапер и Божьей милостью поэт,

Забытый оркестрант и бывший конник.

Их силуэты обрамлявший свет

Луны крестом ложился под иконник

В приюте литератора. И нет-

Нет, чудилось: покойник и покойник! —

Седоволосый автор «Луногрез»

И пианист, игравший полонез

 

VIII

 

Чайковского. Когда осиротело

Смолк инструмент, и сдался музыкант,

И узкая, изогнутая йела[1]

Его свела, печальный квартирант

Пред выбором: агент Наркомвнутдела

Или приговоренный эмигрант —

С судьбой не торговался, коли скоро

Лег под подол Покровского Собора.

 

2009

 

[1]    Iela — улица (латыш.).

Ветер лихолетья

Истопник

В подвалах и котельных
Не спят истопники.
Б. Пастернак

 

В пропаренной котельной,

В подвальной духоте ли

Уездной богадельни

При Севгубздравотделе,

 

Приставленным при топке,

Затравленным в угар,

Командовал мой Левка —

Заправский кочегар.

 

В рубашечке нательной,

С испариной на теле —

В пропаренной котельной,

В подвальной духоте ли —

 

Орудовал он ловко:

— Мороз трескучий, ша!

Протапливал мой Левка

Четыре этажа.

 

Он мокр, как из купели.

За стенкою — метели.

И ветер рвет котельной

Окошечко с петелек.

 

Чертовская сноровка —

Давать тепло в Ревком!

(До ветру бегал Левка

По снегу босиком).

 

Внутри его котельной —

Как в каменной коптильне.

Озяб… в отгул недельный,

Товарищ, не пойти ль мне?

 

Присев на край уступа

И всунувши ступни

В тугой рукав тулупа,

Уснул мой истопник.

 

Приснились дни до бедствий

Аль до ВКП(б) ли?

Как будто с батей, в детстве,

Он пекся в Коктебеле…

 

Продрал глазенки Левка,

Поскольку жуть продрог.

Глядь — мертвая полевка…

Глядь — в рожу лапоток.

 

В пропаренной котельной,

В подвальной духоте ли

Уездной богадельни

При Севгубздравотделе,

 

В простенке под прицелом,

Затравленным в угар!

…Командовал расстрелом

Заправский комиссар.

 

2007
Анатолий Жбанов. Двадцать один

Очерки Красного Петрограда

Двадцать один

На Петроградской уличный квадрат

Едва напоминает Петроград:

Он пал под властью нового борея.

Блажит в анапест пьяный идиот,

На щепу рубит створчатый киот

Заблудший отпрыск протоиерея.

 

А в отблеске рожденного огня

Мелькают то петля, то полынья,

То белый гроб. Осиротевший город,

От голода прозрачно-голубой,

Над Невской оттопыренной губой

Болтается подвешенным за ворот.

 

Мертв Петроград. Что ныне Петроград?

Сарматский сыч, снохач и конокрад,

Прильнувший к персям юной Лиги Наций

Беззубым ртом в овсяной бороде.

Ни зернышка в евоной борозде,

Но полные карманы ассигнаций.

 

Был Петроград, а ныне — черта с два!

Идет-бредет брюхатая вдова

Страшней и старше собственной свекрови.

Ей в поезд бы — к свекрови в Могилев.

Блажит поэт: расстрелян Гумилев!

И воет Петроград, и жаждет крови.

 

У бабы корка глины на паек,

Через плечо накинутый кулек

И в узловатых пальцах Богу свечка.

А ношу, дура, чтобы налегке,

Не бросит, окаянная: в кульке —

Обтянутое кожею сердечко.

 

Едва к вагону баба впопыхах:

— Бросай его! Уж он, того, пропах! —

Кричит матрос прокуренный и пьяный.

— Ты, старая, того, ступай, ступай!

И баба причитает: «баю-бай»

И кормит сверток соской конопляной.

 

Идет-бредет буржуй с поклажей дров,

Ему навстречу пролетарий Пров —

Оголодавший Провка Полтораков.

И вот один из них, невольник нош,

К другому тихо падает на нож

Впотьмах у церкви Боткинских бараков.

 

Блажит не в рифму пьяный идиот!

Идет голодный двадцать первый год:

Разбит фонарь, разграблена аптека!

Четвертый год не лечится невроз,

И впереди — без венчика из роз —

Грядет конец изысканного века.

 

Был Петроград, он был, как Бог, един.

А ныне серебро его седин

Рассыпано иль отливает сталью.

Досадно: разворованы дрова.

И бледная костлявая вдова

Баюкает украденную лялю.

 

2012

Очерки Красного Петрограда

Жертвоприношение

1.

 

В бреду пожара ли, потопа ль

Резвился мосинский винтарь;

Порублен непокорный тополь

На похоронный инвентарь.

Брел светлой памяти Петрополь

За бромом: улица, фонарь,

Аптека — на углу Большого

И Ждановской. В канун Покрова,

Под сенью праздничных знамен,

Нес на растопку ножки кресел,

И целился Железный крейсер

В его нательный медальон.

В четвертый год от сотворенья

Хотелось есть до одуренья

И вечность просидеть в тепле,

Еще б унять смятенье в душах,

Не видеть трупы в волокушах

И баб отчаянных в седле.

Четвертый год грудной ребенок

У бесноватых амазонок

Был в колыбельку водружен.

Дитя, как водится, без глаза,

Но не берет его проказа,

И до зубов вооружен.

По улицам, от трупов узким,

По набережным тут и там

Петрополь эмигрантом русским

Катился прочь ко всем чертям.

Лишенный доли, чести, кармы,

Бежал он, наг и боязлив,

И храмы — красные казармы —

Глазели вслед ему в залив.

А он вдали Россией грезил

Посконной, дедовских времен.

И целился Железный крейсер

В его нательный медальон.

 

2.

 

Когда квартирою изъятой

Заправило комиссарье,

Они оставили ее

И поселились на Десятой,

Где каждый лестничный квадрат —

В миниатюре Петроград —

Казался павшим Карфагеном.

Бром, растекавшийся по венам,

Не урезонивал психоз:

Кругом расстрелы и поборы,

Гнет диктатуры, фрюктидоры,

Селедочные коридоры

И бесконечный коммунхоз.

Их от былого капитала,

Казалось, отдалял квартал.

В Париже Тэффи хлопотала,

В Советах Горький хлопотал

О двух нуждавшихся гражда́нах —

Поэте и его жене.

Четвертый год как впорожне

Они сидят на чемоданах.

Но все ж останутся. Вкусят

Голодный петроградский морок.

Она состарится под сорок,

Ему — давно под шестьдесят.

И каждый миг безумно дорог,

И каждый век уже недолог:

По набережным — там и тут —

То кони прут, то дети мрут.

Задатком гибнут за отмщенье,

Авансами за всепрощенье,

Кто — за еду, кто — за лишенья,

За похоронный инвентарь.

Бытует жертвоприношенье:

Аптека, улица… алтарь.

Бесповоротно и бесславно

Летела вечность напролет…

Анастасия Николавна

Глядела в лестничный пролет,

Пропахший порохом и ромом:

Муж, кажется, побрел за бромом —

В Петровскую, что на углу.

Да! внутривенную иглу!

Игла изрядно затупилась!

Анастасия заблудилась

На набережной. «Миллион

Тому, кто в стужу ледяную

Отыщет женщину больную…»

Ее нательный медальон

Весной, когда тепло окрестит

Неву, укажет на нее.

В тот вечер молча воронье

Слеталось на Железный крейсер…

 

3.

 

Нева покоилась у ног

В одеждах трепетных и ленных,

Скрывая в складках вожделенных

Слепой предательский клинок.

Потоком вод благословенных,

Влеченных от чухонских мыз,

Она точила гордый мыс

На перепутье двух вселенных,

Неся отравленную мысль,

Как ядом налитое жало.

В толпе кривляющихся волн

Бежала вспять и отражала

В себе Господний небосклон,

Но сущности не обнажала.

Осенний лист, как горе-челн,

Был одинок и обречен,

Скользя по лезвию кинжала.

Блаженная же госпожа,

Того не ведая проклятья,

Подобрала подолы платья

И с дамбы ринулась в объятья —

На жало финского ножа!

Река ждала. В кругах надменных

Запутав дуги прутьев медных

И расколов гранитный куб,

Украла с губ окровавленных

Анастасии: «Сологуб»;

Из недр извергла сокровенных

Лишь плеск челночного весла

И труп во чреве понесла.

 

2013

Гений предместья

Начало

Анчар, как грозный часовой,
Стоит — один во всей вселенной.
А.С.Пушкин

 

Алел июль и на беду

Плескался в розовой Алоли.

В бинокле цейса — грозный дуб

Стоял среди льняной юдоли

 

Как на ладони. И вблизи

Зарницы резали зеницу,

Но цель властителя: вплести

Его листву в свою петлицу —

 

На расстоянии руки!

Прощенный упередь богами,

Он в воды бурные реки

Втоптал зарницы сапогами.

 

И цель настиг: он — генерал.

Не страшен штык, не сыщет пуля.

И лен вкруг дуба догорал

Уже не красками июля.

 

Артиллерийские псалмы

Глушили страхи и упреки.

В бинокле цейса — плес Псковы

И лист черемухи в Черехе.

 

Как на ладони — Порхов, Дно,

Печоры, Пушкинские Горы,

И мы на пушкинское «но»,

Увы, еще не слишком скоры.

 

В бинокле — Псков. Дуб пред стеной —

Зеленой точкою на белом.

В руке не дрогнул наградной

Восьмизарядный парабеллум.

 

Бил щепу на спор сукин сын

Из дуба и закрытых ставень.

И вот великий властелин

К кресту железному представлен.

 

И тлел июль, но на виду,

Где на заре Алоль играла,

Пророс в удушливом чаду

Дубок — на гроб для генерала.

 

2013

Гений предместья

На Губернаторской

Над древним клиновидным междуречием

Сгущался ниц небесный градиент.

Неповторимым северным наречием

Блистали мы в губернском граде N,

Где Кром и пятиглавый храм, и у лица

Его — ларьки с мирскою кутерьмой,

И Ново-Губернаторская улица

Венчалась старой N-скою тюрьмой.

Теперь она, наверное, не гуглится,

Зато, мой друг, в былые времена

Большая Губернаторская улица

Была брусчаткой обременена.

Губернский город млел, когда весной его

Кружило в вихре яблоневых пург,

И мы в пролетках со двора Подзноева

Спешили в «Лондон» или «Петербург».

Извозчичья гнедая, сыпав искрами,

Слетала с мостовой через бурьян

И обставляла дрожки с квартирмистрами

И тарантасы за́энских дворян.

Торговцы квасом, корюшкой и ливерной

Хмелели под холщовым козырьком.

Сулили мы извозчику двугривенный

За то, что нас прокатит с ветерком.

Не задаваясь лишними вопросами,

Скакали в Губернаторскую-стрит,

Где мальчик с рассыпными папиросами

У входа в ресторацию шустрит.

И эта удивительная выездка

Кончалась в гуще лиственных аллей.

Там, над витриной, зеленела вывеска

Ценою, может, в тысячу рублей:

«Палермо». Элегантная гостиница,

Известная окрест на сотню верст,

Могла ли в наше время оскотиниться

До трех, насилу вырученных, звезд?

Ах, многое ль пригрезится и вспомнится?

Сад, юнкера веселою гурьбой

И белая Васильевская звонница,

Гудевшая с Никольской вразнобой.

Каштаны пожелтеют и обуглятся,

Поблекнет мода, некогда пестра.

Се Старо-Губернаторская улица,

Стареющего города сестра.

Приснится лошадь — сто лет околевшая,

Толпа, коронование, огни…

Наречие, увы, омоскалевшее

Давно звучит у дома Барани.

Довольно болтовни мистификаторской,

Твой выбор, друг: патрон или катрен!

Пойдем со мной по бывшей Губернаторской,

Затерянной в губернском граде N.

 

2015

Гений предместья

Вишь, новый сад!

1.

 

За холмом кряжистого вала

Свой век деревня доживала:

От Варлаамской слободы

Тянулись улицы, как пальцы,

И оттесняли постояльцы

К реке вишневые сады.

 

Дом с палисадником. Вишь, новый

Несчастный саженец вишневый

Хорош для палки тростевой.

Чернели нивы-погорельцы,

Лишь синевой небесной рельсы

Сияли с новой мостовой.

 

Садовой циннии завистник —

В канавах рос тысячелистник,

На пустырях — чертополох.

В садах, на нивах, пустырями

Полки стояли лагерями,

И вот застигнуты врасплох:

 

Колосс под модным мезонином

Воздвигнут земским мещанином

На бывшем тракте. Телеса

Хозяина тряслись в двуколке,

И солнца острые осколки

Звенели в спицах колеса.

 

2.

 

Губернский гласный Павел Осич

До выселок, до самых Овсищ

Мещанской публике знаком:

Он правил сам десницей барской

По дивной улице — по Нарвской —

Своим орловским рысаком.

 

Судебный пристав Семибратов

В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов

(Хоть сам из-под Череповца)

Зазвал Палосича. На Волге

Сваты купили по двуколке,

И Павел Осич — жеребца.

 

3.

 

Когда б ни пристава старанья,

Мой гласный земского собранья

Не заложил бы экипаж,

Пешком осматривал бы домы

(И натаскать себе соломы

Велел бы прямо в бельэтаж).

 

По сведеньям губернской прессы,

Он колесом попал на рельсы

Так — хоть на небо уповай:

Перекосило обод тонкий,

А по пути вчерашней конки

Шел электрический трамвай.

 

Когда б железная дорога

Петляла лесом ради бога,

И мы б не ведали беды.

Теперь с высокого балкона

Глядишь себе — в окно вагона

На лоне тесной слободы.

 

Палосич проклял все и разом,

Когда, сверкая желтым глазом,

С моста помчался под уклон,

Терзая слух остервенелей

Расстроенных виолончелей,

Большой мытищинский вагон.

 

4.

 

Он налетел махиной красной,

И голосил губернский гласный,

И ржал поволжский жеребец;

Звонил отчаянно вожатый,

Но обод, стрелкою зажатый,

Предрек истории конец.

 

Мальчонка выкрикнул: «Палоси…» —

И тут все ринулись под оси

С двуколкой вместе. Свысока

Взирал судебный Семибратов

На бледных жен аристократов,

Оплакивавших рысака.

 

2015

Гений предместья

Трактир на Конной

1.

 

В черно-белой картине

Под эпоху начала века

За рекою в трактире

Пуд, ей-богу, на человека

Солонины и браги

С едким привкусом керосина:

Прожигают бродяги

Деньги синего кирасира.

 

Упокой его душеньку, пей до дна.

В небесах две луны, аль одна луна

Раскололась на мутные половинки.

Скобаря Бог не выдаст, свинья не съест —

Полуштоф он огреет в один присест:

Удивительные поминки.

 

Под престольной иконой

У Парома басит диакон,

А в трактире на Конной

Босота — по червонцу на кон.

Полетело со звонниц

В три приема вдогонку галкам,

А вина — на червонец

И жратвы — на целковый с гаком.

 

Дьякон третьего дня, пожалев овсу,

Продал старую клячу на колбасу

И трехрядку-гармонь променял на плетку,

Потому как никчемна попу гармонь:

У Парома храпит лейб-гвардейский конь,

Запряженный в его пролетку.

 

Рыжий конь эскадронный —

На подбор полковые кони:

Дорогой, закордонный;

Только ныне в одной поскони

Чернокудрый покойный

В наспех вытесанной гробине,

И потоком по Конной —

Дрянь икотная на рябине.

 

2.

 

Конный, что на Успение въехал в Псков,

Был наследник гонителя пруссаков

В приснопамятной битве под Егерсдорфом.

В пресловутый трактир завернул ко сну —

Пометать на заложенные в казну

Непролазные гати с торфом.

 

А от Гатчины с вистом

До почтовых домов катежных

Пролетал он со свистом

На попутных конах картежных,

Подставляясь матерым

Завсегдатаям дилижанса —

То потрафит понтерам,

То лишит барыша и шанса.

 

Маска шулера, взятая с потолка

От штаб-ротмистра гатчинского полка:

Молод, статен, горяч, чернобров и ряжен

Кирасиром лейб-гвардии с неких пор —

От коня до колета, погон и шпор,

Перекупленных за марьяжем.

 

Трем партнерам по банку

Отряжал он вторые роли:

Ловко масть наизнанку

Выворачивал, гнул пароли,

Был лужен и подкован,

Передергивал и, в отместку

За азарт их, под Псковом

Отыгрался на всю железку.

 

Поскакала о шулере болтовня

Впереди дерфельденовского коня,

Громче дробного топота, вязче храпа:

Облапошил попутчиков кирасир!

И, уставший, под вечер свернул в трактир —

Апробировать тонкость крапа.

 

3.

 

Въехал, спешился конный,

Зашагал прямиком в обитель.

На столе под иконой

Ароматный курился сбитень.

Дом как дом, не последний —

Не такие видал езжалый,

Двадцатисемилетний

Граф Апраксин, рубака шалый,

 

В прошлом отпрыск московского торгаша,

За душою которого ни гроша,

Быт ночлежный, бедлам и блошиный рынок.

У Апрашки — картишки, кафешантан:

Сын хитрованца — шулер и шарлатан

Вплоть до самых своих поминок.

 

В общем, граф, кирасир ли

Из него, как из вас — епископ.

Колесил по России

(До казенных домов не близко б),

В каждом вшивом шалмане

Грелся с карточных махинаций,

Чаще — с фигой в кармане,

Реже — с пачками ассигнаций.

 

За рекой колокольня — ориентир.

От нее триста саженей вбок — трактир:

Половые примазаны, домовиты.

На проторенной лишь бы стоял тропе!

Полетели пароли, пароли-пе,

Катька мазу, десятки биты!

 

Третий день из столицы

Куш — пятьсот, никакой интриги.

Кирасир краснолицый

Вознамерился гнать до Риги:

Держат банчик бесплатно

Только дьяконам попадьицы.

Повелел бы седлать, но

Врос в скрипучие половицы.

 

4.

 

Из-под двери в кабак — каблучками: чок!

Просочился лубочный такой дьячок:

Борода на кресте, что твоя солома.

И потребовал отче с порога карт,

А кресток на цепочке — чистейший фарт:

Добрый фунт золотого лома.

 

Зазвенело на бочке

С нацарапанным междометьем,

И студент из Опочки

Навязался в понтеры третьим.

Сели без проволочки

Под предательский свет лучины,

И кресток на цепочке

Отразился в пенсне купчины.

 

И пошла! И пошла в кабаке игра,

И севрюжья на закусь текла икра,

В непроглядном дыму топоры качались.

Но легла отчего-то вся масть попу,

А купец и студент, веселя толпу,

До беспамятства накирялись.

 

Повезло кирасиру:

Дело выгорит — банчик плевый.

А дьячок для блезиру

Ставил все по пятирублевой,

Прятал бороду в рясу,

Рот крестил, выжидал момента,

И, казалось, ни разу

Не приглядывал на студента.

 

А студент окончательно осовел:

То свернется ужом, то уронит мел,

То спонтирует глупо и неумело.

И купчина хмелеет и мелет чушь.

Тут дьячок и загнул и удвоил куш,

И схватился в сердцах кирасир за гуж,

И диакон взялся за дело.

 

5.

 

Заходили вприсядку

Мужички. Изловчился так он:

Тройку — влево, десятку —

Вправо, милую. Браво, дьякон!

Загремели струментом

Наподобие балалайки.

А купец со студентом —

Оба-два из поповской шайки!

 

Так свезло кирасиру: к исходу дня

Просадил он пять тысяч, колет, коня,

Очутившись в рубахе чужой, посконной.

Все прибрал воцерковленный банкомет,

И неделю гудел за церковный счет

Нерадивый трактир на Конной.

 

Опустевшие фляги

Проплывали в реке под Кромом.

Умолкали гуляки,

Пригвожденные к лавкам ромом.

Кто-то ткнул небо пальцем:

Ветер в спину, пора в дорогу.

Бог бы с ним, с постояльцем

Из столицы. И слава Богу,

 

Признаемся мы честно и без витийств,

Что закончился сказ без резни, убийств,

Опсовелой, похмельной, чумной бравады.

Говорят, что преставился кирасир

Поутру, от спиртного лишившись сил,

У потухшей в углу лампады.

 

Тихо стало на Конной:

Бил родник, да совсем иссяк он.

Под престольной иконой

У Парома басил диакон,

Стало пасмурно, сыро.

Гроб сосновый, а в нем — рубака.

Провожать кирасира

Не пошла ни одна собака.

 

6.

 

Все забылось. По осени, под Покров,

На моторной коляске из Риги в Псков

Въехал тайный советник и тайный шулер.

Толковали, что родственник Дурново,

Представлялся министром и самого

Калеповского обмишурил.

 

Генерал-губернатор

Принимал у себя министра.

Был министр — консерватор,

То есть старый любитель виста,

Дамских юбок и рома.

Изгалялся и так и сяк он,

Чтоб под эндшпиль приема

С генералом усесться за кон.

 

Было что-то знакомое в подлеце:

В жестах, взгляде, в осанке, в самом лице,

Безупречности фрака и алой ленты.

Подавали клико под швейцарский сыр.

Жив курилка, прославленный кирасир,

Граф Апраксин! Аплодисменты!

 

Губернатор — туда же:

Только куш начертили мелом,

Приосанился даже

И увлекся привычным делом:

С попадьей в палантине

Облапошивать человека —

В черно-белой картине

Под эпоху начала века.

 

Ты не верь и не слушай, а пей до дна.

В небесах две ль луны, аль одна луна

Уплывает к заутрене по Покрову.

Опрокинь вдругорядь посошок-стопарь

И домой вдугаря, корешок-скобарь,

Подобру ступай, поздорову.

 

2015

Гений предместья

Диптих

1.

 

Се вид Отечества, лубок.
И. Бродский

 

Проволокой шел ток,

Делая в миг сто па.

Завеличье. Желток

Уличного столпа

Вязок и долговяз.

Хрупко его нутро,

Вкручено в новояз

Лампочкой ГОЭЛРО.

В девять с полтиной ватт

Свет еле жив и слеп:

Под палантином врат

Жен-мироносиц склеп

Высвечен наугад —

Тропкою до угла.

Храм, обращенный в склад,

Перекрывает мгла

Накрест и поперек.

Падает в Кром звезда —

Сорванный оберег

Срубленного креста.

Против реки-Псковы,

Над перекрестьем рек,

Месяц — зрачком совы

Щупает жирный брег.

 

Кружится в болеро

Над плитняком стены

Бабочка ГОЭЛРО,

Дни ее сочтены.

Тезке аптечных колб,

Крестнице Ильича,

В мутный стеклянный лоб

Хочется кирпича.

К выщербленной стене

Ветром прибит листок

Наискосок — в пятне

Не прочитать двух строк:

То ли в Москве канал,

То ли в тайге метро.

Черт бы побрал накал

Сволочи ГОЭЛРО.

В общем, что есть, то есть:

Благом градских старшин

Здесь установлен шест

В пять или шесть аршин,

И на шесте — рожок

В кронах столетних лип.

Вот он: листву прожег

И в темнотищу влип.

 

Хоть бы пошло редеть

Со стороны реки.

Словом, не разглядеть

Вытянутой руки.

Ветром качнет фонарь —

Чудится дребедень:

Пересекает хмарь

Вытянутая тень.

В сотне оконных рам

Высветится остро

Остов над входом в храм.

Чертово ГОЭЛРО.

Будто шаги? Шаги,

Пес его знает, чьи.

Не разобрать ни зги

В этой сплошной ночи.

Свет фонаря зачах,

Господи, пронеси!

Кто-то в худых парчах

Чавкает по грязи.

Призрачный, как мираж, Глухонемой звонарь.

Значит: картон, гуашь,

«Завеличье. Фонарь».

 

 

2.

 

Ночь, улица, фонарь…
А. Блок

 

Улицею шел Глов —

Пенсионер-кассир.

От Четырех углов,

Где прогорел трактир,

До Мироносицы —

На бакалейный склад.

На переносице,

Ибо подслеповат, —

Мутненькое пенсне

В тоненьких ободках.

Улица, как во сне,

В розовых облаках

Светится, то ли он

Сам — без пяти начфин:

Выручен миллион

Трестом Псковпарафин.

С выручкой в миллион

Утлый портфель трещит.

Выброшен прочь талон

В трестовский общепит,

Выпрошен отпуск в Гдов

К теще, что так скупа.

И через лужи Глов

Делает сотню па.

 

На бакалейный склад

Не зарастет тропа:

Эйнемский шоколад,

Гречневая крупа.

В общем, такой улов

Голову вскружит, и

К теще поедет Глов

Во всеоружии.

Дальше — рукой подать,

Тут и слепой дойдет.

Дело не может ждать,

Выручка подождет.

Глов-то — он не дурак,

Малость лишь близорук.

Черт его знает, как,

Только стемнело вдруг,

Будто вовсю ослеп —

Экая шельма, брат!

Вот и заветный склеп

Под палантином врат.

Так заплутать хитро

Ночью без армяка…

Лампочка ГОЭЛРО —

Родственник маяка.

 

Экая здесь трава,

Кто бы тебя скосил!

Выкуси, черта с два

Пенсионер-кассир —

В смелости нарочит —

Тут же воротит в трест.

Пусть у ворот торчит

Криво могильный крест!

Правильно, был погост —

До революции,

Вот и зияют в рост

Крестики куцие.

Здесь их наперечет

Нынче, и те — в разлад.

Дернул кого-то черт

В церкви устроить склад.

Будто шаги? Шаги,

Пес его знает, чьи.

Не разобрать ни зги

В этой сплошной ночи.

Свет фонаря зачах —

Не по себе зачин!

Кончено при свечах:

«Завеличье. Начфин».

 

2015
Анатолий Жбанов. Церковь Косьмы и Дамиана с Примостья. Псков.

Гений предместья

Косьма и Дамиан

Косари чинили косы,

За Окольный город босы

Уходили на косьбу.

Поутру роса медвяна

На Косьму и Дамиана,

Дамиана и Косьму.

 

Помолившись на погосте,

Отправлялись за Примостье

В час урочный, час осьмой

По мосточкам деревянным

Вслед за братом-Дамианом,

Дамианом и Косьмой.

 

Возвращались с сенокоса

В месяц кресень високоса,

Глядя пристально во тьму,

Натыкаясь постоянно

То на косу Дамиана,

То на пьяного Косьму.

 

Потупивши долу очи

Косари до поздней ночи

Керосинили в корчме.

И косьба по барабану,

И усталость Дамиану

И тем более — Косьме.

 

Всласть цедилась медовуха,

Целовалась молодуха

И таскалась за космы.

Сытно ели, пили пьяно,

Спал Косьма без Дамиана,

Ибо тут не до Косьмы.

 

А наутро бога ради

Подвизались в княжьи рати:

— Милуй, князь, или казни!

Потягаться с басурманом

Поспешим за Дамианом,

Братом нашего Косьмы.

 

Били шведов как баклуши

За одну шестую суши

И ложилися костьми.

Доставалося смутьянам

От Косьмы-то с Дамианом,

От задорного Косьмы.

 

Сдался ворог малахольный.

Возвращались в град Окольный,

Город вольный псковитян —

Ставить церковь без изъяна

В честь Косьмы и Дамиана —

И Косьма, и Дамиан.

 

Любо праздновать победу

И грозить отселе шведу.

И, конечно, посему

От Москвы до Магадана

Почитали Дамиана

И веселого Косьму.

 

Снова пили медовуху,

Согревали молодуху,

И морозною зимой

Было девицам румяным

Хорошо за Дамианом

И не худо за Косьмой.

 

Звезды сыпались за ворот,

И скрыпел Окольный город

Проржавевшими гвоздьми,

И гремело фортепьяно

У Косьмы и Дамиана,

Дамиана и Косьмы.

 

2015

Гений предместья

Завеличье

Бежав себя, любви и безразличья,

Почти десятилетие назад

Мир сжался до размеров Завеличья

Со странным ударением на «за».

 

Так: «За́величье». В букве здешних правил.

И стал я «за» — не запил, не забил.

Но тем, что свой язык так оскобарил,

Я слуха своего не оскорбил.

 

Когда-нибудь осмелился бы речь я

О За́псковье: «Запско́вье» — был бы квит,

Но в раку своего Замоскворечья

Забился бы, снобистский московит.

 

Прошли года, и все-таки не выбит

Мой луноход из этой колеи.

Я с песней от Запесенья до Выбут

Безропотно ворочаю кули.

 

Бежав сумы, тщеты и пустословья,

Раздвинул мир границы задарма:

Не все ль едино? — За́полье, Запо́лье —

Твои не оскудеют закрома.

 

Как древний Кром, я сделан толстостенным,

Беспамятным, как комнатный платан,

Но по моим артериям и венам

Великая впадает в океан.

 

Бог в помочь вам, мирожские монахи!

Я здесь пророс, и что ни говори,

Мои стихи толпятся в альманахе

С отеческим названьем «Скобари».

 

Когда на Пасху, стоя в полумраке,

Свою ладонь я складывал в щепоть,

Мне думалось, мирожские монахи,

О За́псковье, храни его Господь!

 

Там с мая по сентябрь такая Замошь,

Такая Заплюсь с ночи до зари.

Прости, машер, тебя зову я замуж

На За́величье, черт его дери!

 

2015

Гений предместья

Новорижское

Как горний сыр в кефирном маринаде,

В предутреннем эфирном променаде

Клонился месяц к западу за МКАД.

И тени, точно долгие вериги,

Ощупывали остов «Новой Риги»,

Когда с востока выглянул закат.

 

Рождался за кормою ал и нем он —

Тот врубелевско-лермонтовский Демон —

Вершитель блага, возжелавший зла.

И воспылала к Демону Аврора,

Хмельная от багрового кагора,

И гордая гляделась в зеркала.

 

Взвивался Демон над Волоколамском,

Потом под тонким наволоком ласкам

Те двое предавались, и цикад

Гуденье, как эфирные помехи,

В такт заглушало новости на «Эхе»,

Исполненные громких эскапад.

 

И с полчаса над Княжьими Горами

Они в верхушках сосен догорали,

Блуждая в золотившихся стволах, —

Сын злобы и изнеженная дева.

Аврора в сорока верстах от Ржева

Уже не отражалась в зеркалах.

 

Сгорающий на солнце черный лебедь

Крылами простирался над «эм-девять»,

От взглядов закрывая звездопад.

Дремали мы, и в сонную обитель

Дозорцевский «Последний посетитель»

Врывался сквозь помехи наугад.

 

В прохладе непроснувшегося лета

Блестящий ромб бубнового валета

На взмыленном капоте прикорнул.

Восход великолукские скрижали

В засвеченном зените отражали,

Разменивая полдень на кону.

 

Смешались карты в ломберном гармине.

Перетлевали, как дрова в камине,

Восток с восходом, запад и закат.

Переплетались запахи и звуки,

Шоссе Новосокольники и Луки

Касались рукавами эстакад.

 

Как горний сыр в кефирном маринаде,

Луна плыла, пылая где-то сзади,

Облаткой растворяясь в облаках.

Пустырники дорогой Новорижской,

Пустынной, дорогой и нуворишской,

Тянулись и терялись в зеркалах.

 

2015
Анатолий Жбанов. Гений предместья.

Гений предместья

Гений предместья

Рушники шиты крестиком, драники

Остывают, кустится герань.

В подстаканниках двадцатигранники

На столе в предрассветную рань.

У хозяйки ажурная вывязка,

Безупречно ручное шитво.

И всего-то верст двести до Витебска

И до Пскова не больше того.

И посмотришь, с кем нынче соседишь —

Заглядишься, захватит дух.

Этот сельский пейзаж — город Себеж.

Старый город, что стоит двух.

 

В городском сюртуке деревенщина

Продает, отдает натюрморт:

Обнаженная стройная женщина

Гримирует себя у трюмо.

А над ним живописная вывеска:

«Парикмахерская-макияж».

Чемодан белорусских — до Витебска

И до Пскова — один саквояж.

У проезжих дорог перекрестья,

Перекрестка больших дорог,

Стал с этюдником гений предместья

И Отчизны моей пророк.

 

Закоулки и улочки энские

Мощены, скруглены и тесны,

Только избы кругом деревенские,

Что углами, как Пресня, красны.

Дом с геранью и келья пресвитера

Трехсотлетним устоям под стать.

Почитай, по прямой — что до Питера,

Что до Риги — рукою подать.

Здесь России глухие задворки,

И позволено бобылю

С колокольни на Замковой горке

Прокричать: «Я тебя люблю!»

 

2015
Коллаж А.Питиримова.

Александр Питиримов

Дорога в Нижний Городец

Арбенина втянуть опять бы надо мне
В игру…
М. Ю. Лермонтов. Маскарад

Глава первая. На всех широтах

I

 

…В эфире «Маяка»

Передавали в ночь «На всех широтах».

Изящно, словно в лузу «свояка»,

Закладывал машину в поворотах

Арбенин на заснеженном шоссе –

То левой осью в левой полосе,

То правою срывая вихрь с обочин.

Полночный Псков был бел и обесточен

И почивал, как призрак на одре.

В наводках атмосферных завихрений

По всей шкале отыскивал Евгений

Лишь свист и треск, и точки и тире.

Скользила «двадцать первая», как сани,

И сквозь помехи пробивалось: Sunny.

 

II

 

Сверкнуло у почтамта в зеркалах

Пять горних сфер, вмонтированных в небо,

Скучающее небо в куполах

Над Псковом. Под аккорды Бобби Хебба

Выл резонатор, всхлипывал винил.

Арбенин ретрансляцию винил

И диктора Татарского в придачу,

Настраивая тщетно передачу –

Давая шанс на соло соловью

Из пут заатлантической чинары.

В обрывках септим блюзовой гитары

Рефренное ловил он I love you,

Вращая, изогнувшись в контрапосте,

Одною левой руль слоновой кости.

 

III

 

Лучился геральдический олень

В обводах Волги, далеко не новой,

С накрышною антенной набекрень.

Приёмник ультракоротковолновый

Ловил малопонятный говорок.

Шёл семьдесят четвёртый на порог.

Вжимался Псков, морозом оскобенен,

Мостами в лёд. Расхристанный Арбенин,

Обруливая ямы наугад,

Летел, и фонарей кривые выи

Тянулись слепо в вихри снеговые.

Арбенин торопился в Ленинград:

Свернул на трассу и помчался прочь той

Дорогою с фельдъегерскою почтой.

 

IV

 

Так он служил – на почте ямщиком:

Водителем по линии фельдсвязи.

Портфель с никелированным замком

Подпрыгивал на тёмно-синей бязи,

Укрывшей псевдо-кожаный диван.

Тут встречных фур тащился караван

И строй попуток тонкой красной нитью

По серому неровному покрытью.

Кончался город красною чертой,

Наискосок прорезавшей названье,

И потянулось божье наказанье –

Разгадывать за гадкой чернотой

То гололёд, то снежные намёты

И сбрасывать объятия дремоты.

 

V

 

Развилка у гаишного поста,

За ней – огни ночной бензоколонки,

И стрелка трепетала от полста,

И ёрзал тросик дроссельной заслонки

Туда-сюда. Вот русская езда:

Прикуриватель вынут из гнезда,

И дым, смутивший лики циферблатин,

Арбенину был сладок и приятен.

Вёрст через семь, за «пьяною верстой»,

Спрямлялась и редела автострада,

И двести шестьдесят до Ленинграда

Маячили безделицей пустой:

Вдоль изб и параллельно перелеску

Евгений жал на полную железку.

 

VI

 

Он видел свет, но думал не про то.

Дурного года крохотный обглодок

Сжигал мосты, стирая феродо

На чёрный снег с предательских колодок.

А думал он, что если повезёт –

Увидит утро с Пулковских высот

И взлётные огни аэродрома.

Тем временем исчадье автопрома –

Большой шестиколёсный серафим

С распущенной телегою двуосной

Тащил к шоссе дорогой лесовозной

Живую ёлку, Господом храним,

На социалистический сочельник,

Который выпадал на понедельник.

 

VII

 

И безотказно следовал за ним,

Карабкаясь, вминая снег под ельник,

Бескрылый, гусеничный херувим –

Трелёвочник, а попросту – подельник,

Бродяга, шаромыжник и подлец.

И оба пёрли в Нижний Городец –

На край земли, в болотину, под Струги,

Последний населённый пункт в округе.

Был каждый под завязку подшофе:

Два ангела из Ветхого Завета.

На площадь поселкового совета,

На огненное аутодафе

Везли этапом жертвенное древо,

И пенился тосол от перегрева.

 

VIII

 

С отринутым забралом, без прикрас,

Повырубив все дифференциалы,

Двужильный многотонный старый КрАЗ

Выкаркивал свои инициалы.

Бульдозер, воздух копотью тягча,

В кильватере сидельца-тягача

Корпел, звеня мальчишеским контральто.

Вот перед ними линия асфальта –

Внезапная, до тика на щеке!

Расширены зрачки и горизонты!

Гружёный КрАЗ с спокойствием Джоконды,

С довольною ухмылкой на щитке

И тягою к солярочному смраду

Пополз из колеи на автостраду.

 

IX

 

Как жирный червь, железный трал, кроша

Обочину и жаждая свободы,

Он облыми очами алкаша

Ощупывал округлые обводы

На рандеву спешившего авто.

С обратным счётом: триста, двести, сто

Пространство стало выпукло и ёмко.

Отматывала метры киносъёмка:

Короткая, неравная дуэль,

Финал сколь предсказуем, столь же скверен,

Проплыли титры: некто Е. Арбенин,

Исполнена ненужная «Метель»

И по заявкам – «Лунная соната».

Последний трюк: Мотор! Хлопушка! Снято!

 

X

 

Все разошлись, когда под гул цикад

Закат окрасил бархатное взморье,

И сахарный оранжевый цукат

Скатился за курляндское подворье,

А сосны отекали янтарём.

Арбенин с Ниной – всё ещё вдвоём,

Но будто люди разных полушарий:

Тут, в Юрмале, не сыщешь обветшалей

Домишка у стареющих чистюль,

Чем утлый брак Арбениных. Пуст берег.

Они любили Булдури и скверик,

В котором сняли домик на июль,

Но вышла эта глупая размолвка:

Испорчен отпуск, и двоим неловко

 

XI

 

Среди людей – дурацкий маскарад.

Евгений Александрович Арбенин,

Из Пскова направляясь в Ленинград,

Печалился о том, как современен

И усложнён классический разлад:

В большой бокал, что стенками разлат,

Заужен к ножке, полон мускателя,

Воткнуты две соломки для коктейля

И всыпан лёд упрёков и обид.

И двое пьют, касаясь локотками,

Мускат самозабвенными глотками.

Когда до дна обоими отпит

Тот яд, так упоителен и сладок,

На стенках появляется осадок.

 

XII

 

И настаёт безмолвное ничто:

Ни резких ссор, ни гневных монологов.

А от разрыва держит их лишь то,

Что общ очаг у двух враждебных логов.

Представь себе классический сюжет,

В котором у героев текста нет.

Сценический этюд, в котором двое

Хранят в себе молчанье гробовое,

Томах в шести. И подпись: Лев Толстой.

Какие шутки? Всё-таки Арбенин

Едва ли был доподлинно уверен,

Тогда ли началось? Постой-постой…

Но вздохом отмечал, что да, пожалуй…

След от заката – медно-побежалый

 

XIII

 

Покорно угасал поверх волны,

Несущей блик вечернего абсента,

И были заведения полны

Поддельного латышского акцента,

Поделок из стекляшек янтаря –

Приезжими, короче говоря.

От немоты, безделья и безволья

Арбенин проклял все оттенки взморья –

От каверзной лазури до белизн:

Поблёскивая свежею побелкой,

Над берегом летающей тарелкой

Свисал бесчеловечный модернизм

«Жемчужины», и стены этой глыбы

Облюбовали чокнутые рыбы.

 

XIV

 

Арбенины расстались у двери

Полутораэтажного коттеджа.

Над Булдури играло попурри –

Густое бесконечное арпеджо

Под звон и смех, и топот сотен ног.

Арбенин был предельно одинок,

Как гордый и изверженный расстрига,

И сорокакопеечная «Рига»

Курилась – сигарета за другой –

Под сенью кипариса на террасе.

Под Новый год, на Ленинградской трассе,

Припудренной невидимой шугой,

Евгений, мрачно думами влеком над

Позёмкой, вспоминал, в какой из комнат

 

XV

 

В ту булдурскую ночь зажёгся свет,

И скуки для старался вспомнить адрес.

Но кадры непроявленных кассет

Хранили кипарис и тёмный абрис

Без окон – островерхий террикон,

Смотревшийся во мглу полубалкон…

Он более не думал о коттедже.

Молчала Нина, и Арбенин тем же

Ей вторил. На излёте лета Псков.

Он – в полусне, она – полураздета,

Но перед ним развернута газета,

А перед нею – Блок или Лесков,

И этот Блок до боли безголосен!

…Унылый город облачался в осень,

 

XVI

 

Как в старый плащ, и плавными шассе

Вальсировал один, печальный стоик,

И перспективу Рижского шоссе

Не преломляли краны новостроек,

Но вписывались в общую канву

Опавших тополей, и наплаву

Покачивался сумрак пятиглавый

Над мокрою Довмонтовой державой.

Жил в городе бараков и церквей,

На За́псковье, камюшный посторонний:

Там улица была односторонней,

И не было ни у́же, ни кривей –

Двоим, увы, в ее хитросплетеньях

Не разминуться в разных направленьях.

 

XVII

 

Какой был год? Мне помнится, в тот год

Входили в моду платья из кримплена,

С прилавков смылся в рубчик коверкот,

А в брюках, расклешенных от колена,

Гулял весь Псков. Какой же это год?

Чтоб клетчатый пиджак, и чтоб из-под

Него – высокий ворот водолазки.

Ах, до чего к лицу зеленоглазке

Демисезон в громадных огурцах

Колоколообразного покроя!

Я помню! Помню нашего героя

В потёртых и подвёрнутых фарцах –

Любуйтесь: лейбл Lee, и тоже тёртый!

Так приближался семьдесят четвёртый.

 

XVIII

 

Спросила Нина, как-то невзначай

Прервав обет молчания обоих:

«Который час?» – И тусклый иван-чай

Зарозовел на выцветших обоях

От первых нот забытых голосов.

– Шесть, без пяти. – «Осталось шесть часов.

Советское шампанское и шпроты

Из Юрмалы. Как в «Ю́рас пе́рле»… Что́ ты!..

Нет, Женька!..» Шесть часов до коляды,

До ряженья и дуракавалянья.

Пружиною свернулось расстоянье,

Но что же тут ответить, коли ты

Уже на полпути, наизготовку

И напросился сам в командировку?

 

XIX

 

Пружина распрямилась. Понесла

Нелегкая на север, наудачу!

– Вернусь. – «Вернёшься?» – Первого числа.

Врубил Арбенин с треском передачу

И полетел в звенящей ендове,

И чёрт-те что творилось в голове,

Как в старом, непроветренном чулане,

И сквозь помехи пробивалось: Sunny.

«Нет, Женька… Нет!» – Евгений целовал

Глаза жены, как взбалмошный подросток

Целует институтских вертихвосток –

Настойчиво, навылет, наповал,

Отъявленно, безумно, плотоядно!

И становилась улица двухрядна.

 

XX

 

Он видел свет, но думал не о том.

О том, как отвратительны размолвки,

Когда из ада вырвался фантом,

Перерезая «двадцать первой» Волге

Короткую дорогу в Ленинград.

Руль влево, передачу наугад,

Заскрежетали шестерни стопало,

Дорога накренилась и пропала,

Руль вправо, передачу на себя,

Мелькали фары справа, фары слева,

Стекло рвалось, как девственная плева,

Баранку вправо-влево теребя,

Он видел свет и чуял пустотелость,

И света было больше, чем хотелось.

Глава вторая. В рабочий полдень

I

 

O rus!

Гораций.

Нижний Городец –

Деревня, квинтэссенция глубинки:

Безлесый холм – заснеженный голец,

Расколотый ручьём на половинки;

Покатый вал над крышами жилищ –

Подобных крепостей и городищ

От кривичей на Псковщине в достатке.

Осады в прошлом, ныне лишь осадки

Им досаждают, сколь ни бедокурь;

Поодаль, в поле, в воздухе белесом

Три купола укрыты чёрным тёсом,

Как будто клубни кто-то в белый куль

Насыпал и оставил на делянке.

На всю округу дальний плач тальянки

 

II

 

Разносится. Прелестный уголок

Прибрежных дач, грибных узкоколеек,

Грунтовок, по которым утолок

Щебёнку ПАЗ (за сорок пять копеек

От Пскова и за гривенник от Струг) –

Сутулый и квадратноскулый друг,

Усадьбами крадущийся сторожко.

Два дворника в замёрзшее окошко

Втирают гололёдный реагент,

Ворчит мотор, капот укутан в ватник:

Автобус ПАЗ – он ПАЗ-шестидесятник,

Очкарик-бард, чудак-интеллигент,

Наум Коржавин в панцире креветки

И корифей геологоразведки.

 

III

 

Мороза гжель, рябины хохлома.

Колодцев кольца сложены коржами.

Кругом одноэтажные дома

Надстроены вторыми этажами.

За ними простираются сады.

Здесь всё путём, с погодою лады:

Белеет точка – шар метеозонда.

За горизонт и из-за горизонта

Идут столбы, держась за провода,

Как бурлаки за скользкие канаты.

Идут столбы – рукасты и рогаты –

Точь-в-точь иноплеменная орда

Воителей, охотников до Пскова,

По льду, ей-богу, озера Чудского.

 

IV

 

Мелькает Русь промеж соборных глав,

Несутся Подборовья и Сосновки –

Трясётся Русь в автобусе, стремглав

Летя от остановки к остановке,

И пассажирам в кайф её кураж.

Тут просится классический пассаж:

Куда несешься, Русь? Но нет ответа.

«Кресты», «Кислово», «Площадь Сельсовета»,

«Крипецкое», «Заложье», наконец,

Когда уже не ждёшь остановиться,

Протрёт глазок в окошке рукавица:

«Торошино»? Нет – «Нижний Городец».

Дверь заскрипит, откроется страница.

Выходите? Нельзя ль посторониться?

 

V

 

Неспешна жизнь в селении простом,

Размерена и невысокомерна.

Здесь сыздавна две улицы крестом,

Как водится: Труда и Коминтерна.

На первой – школа, почта, исполком,

На Коминтерна – церковь испокон;

Отечества – тут отзвук, там оттенок

И дюжина добротных пятистенок –

Степенная такая пастораль.

Чужбиной тяготясь и от безмужья,

Переселенка, родом с Оренбуржья,

Этническая немка, Эмма Штраль,

Сдавала угол горожанке, Нине

Арбениной, – на чистой половине

 

VI

 

Большой избы по чётной стороне.

Когда-то разорившиеся Штрали

Рубали шведов в Северной войне,

Затем обосновались на Урале;

Ходили в егерях и в лекарях;

При всех властях корпели в лагерях,

За этою судьбиной многотрудной

Свой промысел оставив горнорудный.

Не жаловали Штралей на Руси,

Включая тех, что вовсе обрусели, –

К октябрьской буре, к сталинской грозе ли,

К Отечественной, Господи, спаси!

Не диво, что на Псковщине порою

Чураются якшаться с немчурою.

 

VII

 

У Штраль всё впрок и полон погребец,

И хата с краю – пристань нелюдиму.

Арбенина, приехав в Городец,

Жила у Штраль, без малого, всю зиму.

Когда в «Рабочм полдне» хлебороб –

Рубаха-парень, не высоколоб,

Заказывал «Серебряные свадьбы»,

Наивные крестьянские усадьбы

Сияли огоньками радиол.

У Штраль, напротив, как на вечеринке,

Крутились иностранные пластинки.

Короче, странный, чуждый ореол

Из сплетен и язвительная скверна

Окутывали дом на Коминтерна.

 

VIII

 

Криводорожный стружинский февраль

К закату потихонечку кренится.

Околицей, за горенкою Штраль, –

Колодезь, придорожная криница,

Почти до донца опустошена.

Однажды декабристская жена

Покинула дворянское сословье:

Ночной звонок семейное гнездовье

Разворошил. Привычный иван-чай

На тёплых стенах запсковской гостиной,

Подрамник с загрунтованной холстиной,

Работа, быт – всё разом, невзначай,

Теряло всякий смысл и ускользало

С прощальным огоньком автовокзала.

 

IX

 

Последние из праздничных кутил

Устали драть натруженные глотки.

Часу в четвёртом Нину разбудил

Ворвавшийся звонок междугородки –

Тревожная обрывистая трель.

На том конце был ВИА «Ариэль»:

– Уходишь ты, тебя окликнуть можно…

И стерео-игла впилась подкожно.

– Алло?

– …Но возвратить уже нельзя.

Из-за стекла молчала Божья матерь,

А в трубке шелестел звукосниматель,

По глянцевой окружности скользя.

На ноте ре, вот так, на полуслове

Закончился последний день во Пскове.

 

X

 

Уныло нависали облака

Над кладбищем и башенкой больницы –

Форпостом Станислава Булака,

Заступником поруганной гробницы,

Квадратом белых, шахматным Е-два.

Тут Нина понимала, что едва

Уместно столь печальное соседство:

Поросшее кустарником наследство

Почивших в девятнадцатом году

И корпус интенсивной терапии.

Там, в темноте, за грех мизантропии

Три фурии, как в Дантовом аду,

Терзали молодое поколенье,

Взимая мзду за дар упокоенья.

 

XI

 

Мегера, полоснув по позвонку,

Низвергла окончательно в инферно.

Когда примчалась Нина по звонку

Испуганного юного интерна,

Арбенин спал в притворе бытия.

Уже над ним басила лития;

Божественная с ним была триада:

Три Данте, три Вергилия, три ада.

А с неба серп заглядывал в трубу,

Как пьяница на донышко бутылки,

Кривя роток в загадочной ухмылке,

Предсказывая скорбную судьбу.

Крепчал мороз, темнело, и ядрёно

Январские стучали веретёна.

 

XII

 

Казалось, что засвечивали кадр

Десятки фар летающей тарелки.

Раскручивали пары падекатр,

И дряхлые старухи-богаделки

Им подносили вату и шприцы.

Кудлатые, лобастые спецы

Искали доказательство бинома

В его зрачках. С бесстрастьем метронома

В висок стучали камни из пращи,

А он лежал – мертвее Голиафа.

Подрагивали стрелки полиграфа,

Трапециеобразные плащи

Скрывали в толстых складках микрофоны

И заслоняли спинами плафоны

 

XIII

 

С шуршащими ловушками для мух.

Пел хор, и какофония фальцетов

На си-бемоль насиловала слух

Под перезвон пинцетов и ланцетов

В стальной посуде. Вскоре те, в плащах,

За ними пары, пращники в прыщах

Попрятали во тьму ножи и лица.

Всё то, чему приспичило родиться,

Во тьме и муках было рождено.

Напротив, то, чему во тьме и муках

Под горестными ленточками в мухах

Расстаться с жизнью было суждено,

Дышало тяжело и криворото,

Опёршись на постель вполоборота.

 

XIV

 

На кафедрах навалом тем на ту

Особенность клинической картины:

Сознанье, погружаясь в темноту,

Сползло к подножью туфовой куртины –

Земной юдоли Лужского полка

Под верховодством батьки Булака,

Увлёкшись отстранённым созерцаньем.

Казались дни и месяцы мерцаньем

Архивных черно-белых кинолент:

Паноптикум фантомов на экране –

То баба в древнерусском сарафане,

То в кителе её эквивалент.

В конце, согласно веянью науки,

Вернулись цвет и запахи, и звуки.

 

XV

 

Над Стругами восток кровил, и ал

Был зев обезоруженной бойницы.

Форт – нижегородецкий филиал

Районной струго-красненской больницы

Угрюмо возвышался на холме.

Он шесть десятков лет тому вполне

Был белякам и крепостью, и штабом,

И госпиталем… Рысью по ухабам

Шла конница. Георгиевский крест

Ложился на широкий подоконник.

Врывалось утро, словно красный конник,

По лунной глади спящих койко-мест.

Под болеутоляющую горечь

Бежал, как тень, кровавый Балахович.

 

XVI

 

Свет проникал под ширму медсестры,

Страдавшей от хронической простуды,

Плясали в склянках капельниц костры,

И в сестринских стучали «ундервуды»,

Как пулемёты шесть десятков лет

Тому назад. Паранойяльный бред:

Крошится плоть, и изо всех лазеек

Несется лязг затворов трёхлинеек,

Гортанный лай и скрежет челюстей;

Горячий воздух высолен и вспенен.

Евгений Александрович Арбенин –

В своей палате, коей нет пустей:

Ни шороха, ни уличного гула,

Ни к полу притороченного стула.

 

XVII

 

Засохший ясень – сторож при весне –

Побеги сгрёб в колючие объятья.

Арбенин поражался кривизне

Обыденного мировосприятья.

Реальность – вот. На кой она годна?

Он кладбище увидел из окна

И крышу трёхэтажки исполкома.

Взорвав пейзаж, как жуткая саркома,

На ржавой кровле дыбился плакат:

Материализующийся и́звне,

Отчаявшийся жить при коммунизме,

Взывал рабочий к узникам палат:

«Товарищ симулянт! Долой таблетки!

Ударный труд – девятой пятилетке!»

 

XVIII

 

Держась стены, он вышел в коридор,

Пролётами кружил и этажами,

Как по арене главный матадор, –

В казённой терракотовой пижаме.

Казалось, был вселенский выходной:

Спускаясь вниз, не встретив ни одной

Живой души, Евгений вышел в сени.

За стёклами больничный сад весенне

Поплыл в размытом фокусе, размяк,

Беззвучие тревожило сначала,

Потом за белой дверью зазвучало:

Передавало радио «Маяк»

Ревю четырнадцатичасовое.

В притворе разговаривали двое –

 

XIX

 

Контральто и глубокий баритон,

Которым на два голоса не спеться:

Контральто, повышающее тон,

Срывалось в драматическое меццо.

Арбенин, точно чёрный теософ,

Радар потусторонних голосов,

Улавливал их импульсы и фазы,

И редкие обрывочные фразы.

И чёрт его, Арбенина, дери,

Когда б из сотен тысяч интонаций,

Частот, акцентов, тембров, аберраций,

Не то что через скважину в двери,

А сквозь пласты бетона и асфальта

Он не узнал бы этого контральто.

 

XX

 

Хоть ты, уютный пазик, вгорячах

Возьми и окончательно увязни.

Шла женщина с вселенной на плечах

На эшафот жестокосердной казни.

Иль ты, палач, оружие в горсти

Усердно сжав, несчастную прости.

Но Афанасий Павлович Казарин

Как все светила, прям и светозарен.

Хотя, какая разница теперь?

В финалах хороша немая сцена.

На этажи ушла дневная смена,

Когда открылась внутренняя дверь…

И кто-то в незаклеенном конверте

Ей протянул свидетельство о смерти.

Глава третья. Двое в Волге

I

 

Двухъярусная красная сосна

Над яром возвышалась минаретом.

Спугнув неясыть и остаток сна

В позднеапрельском воздухе нагретом,

Она качала кронами вразмах,

Но, плавно удаляясь, в зеркалах

Казалась всё стройней и неподвижней.

Под нею пролегла дорога в Нижний –

По пологу болотистых низин,

К которым, ниспадая ярусами,

Яры, как ялы, шли под парусами;

Взывал протяжно ветер-муэдзин,

И месяц с постоянством часового

Светил в углу окошка ветрового.

 

II

 

Похрустывал валежник под пятой

Охотника. Под хлопанье тетёрки

Сверкнул на мушке жёлтой запятой

Коварный дальний двадцатичетвёрки.

К шести утра зелёная шкала

Над зрением глумилась, как могла,

Высвечивая шифр для контрразведки.

Прерывистая линия разметки

Чеканила короткие тире.

Задумчиво, в прицеле филигранном,

Рулил Арбенин перед рир-экраном.

Его слепил прожектор на штыре,

И отражалась съёмочная группа

В зеркальном глянце газовского крупа.

 

III

 

Тягуч и гладок пятистопный ямб,

Куда точнее паузный трёхдольник:

Старательно минуя соты ям

И стряхивая пепел в треугольник,

Арбенин возвращался в Городец –

Где клевер рдел, и розовый чабрец

Без спросу рос лесными колеями,

Где КрАЗы пробирались ковылями.

Сколь ни гремела б жесть, ни выли б ви-

Образные моторы – надо, Сева:

Там мается земля от недосева,

Как женщина страдает в нелюбви,

И с первою росой выходит донник…

Едва ли выразительнее дольник.

 

IV

 

Отъятый от сосков и колосков

Родной земли, не рвущийся к истокам,

Арбенин огибал посконный Псков

Лесной дорогой, северо-востоком.

Он мчал туда, где древнерусский дух,

Как старый друг, который стоит двух,

Давно остыв к крестьянскому орудью,

Ходил в обнимку с обрусевшей чудью –

По пу́стыням, средь сотен городцов,

Зиявших, вместо пашен, пустырями,

Застроенных когда-то кустарями

На землях приснопамятных отцов,

На пастбищах, отбитых в рукопашных,

Но брошенных в попойках бесшабашных.

 

V

 

Арбенин, впрочем, в кадре не один:

В густом амбре молдавского бальзама

Носитель политических седин

Поскрипывал деталями кожзама.

Окончивший когда-то Вхутемас,

Он дюжиной страдальческих гримас

Ответствовал мелькающим картинам,

Мешал Ессентуки с валокордином

И кутался отечески в кошму.

Се Афанасий Павлович Казарин –

Совхозный врач и хлебосольный барин –

Доро́гой из райцентра. Самому

Себе, с неискушенным променажем,

Он чеховским казался персонажем.

 

VI

 

Ионычем. Заштатный диспансер

Он видел сценой Псковского театра,

И потеряла АН СССР

В его лице светилу-психиатра.

Весь род его дворянский перемёр.

Один малообщительный шофёр

Ему был денщиком и пациентом.

Он дал бы фору член-корреспондентам –

Надменным однокашникам своим,

Но тех не стало: мир учёный бренен.

Евгений Александрович Арбенин

Был редко, уникально раздвоим

На до и после. Забран на поруки

Казариным. И ценен для науки.

 

VII

 

Ионыч мой, тщеславец и гордец,

Легко воображал себя в двуколке,

Катившей лихо в Нижний Городец.

Арбенин за рулём служебной Волги:

В полоске фар маячило сельцо,

А в зеркале – оплывшее лицо

Злосчастного арбенинского шефа.

Держали сосны свод лесного нефа,

Смыкаясь вереницей анфилад,

То расступаясь вширь, то нависая

Над трактом. Повсеместно голь босая

Размежевала Русь на новый лад:

У каждого села, со всякой пашни

Сияли лбами силосные башни.

 

VIII

 

Их солнце раскаляло добела,

Но эту сталь не трогала усталость.

А прежде здесь редели купола,

И беспрестанно кладка осыпалась,

И дождь смывал настенное божьё.

Охотничье двуствольное ружьё

В подлеске отчеканило дуплетом.

Окрасились чернильным фиолетом

Над пашней кучевые облака.

Увидели внезапно двое в Волге

Распавшийся на острые осколки,

По воле неизвестного стрелка,

Безлесый холм, и выглядели глупо

Дублёр, помреж и съёмочная группа.

 

IX

 

Инерция арбенинского сна

Несла его по льду, по первопутку,

С дороги под откос, и крутизна

Оврага поражала не на шутку.

Евгений просыпался каждый раз,

Когда на дне карьера старый КрАЗ,

Ревущий и буксующий враскачку,

Мял двадцатичетвёрку, точно пачку

Герцеговины. Не было уже

В кабине перепуганного шефа,

Лишь сосны, обомлев и обомшело,

Шеренгами ровнялись на кряже,

И самая высокая, при этом,

Под месяцем казалась минаретом.

 

X

 

По высохшей весенней грязнотце,

Вдоль выкрашенных тынов деревушек

И парой улиц в Нижнем Городце

Немного разъезжало легковушек.

Одно авто осело в гараже

Подстанции – на самом рубеже

Семидесятых и восьмидесятых:

С разбитым ветровым, на скатах вмятых,

Укрытое попоной с глаз долой,

Как старая афганка паранджою.

В брезентовую брешь красуясь ржою,

Большой капот, что грузный аналой,

Подставленный под древние святыни,

Держал вязанки книг по медицине.

 

XI

 

От паводков, мышей и просто так

Хранился хлам, без замысла и плана.

Он плавно вырастал в архипелаг,

Являясь продолжением чулана,

Когда боролись занятость и лень.

Знакомый геральдический олень

Поблек. Сообразуемый с патентом,

Он вытянулся в молнию под тентом,

Опутавшим помятые бока,

Бездушно искорёженные крылья.

На счастье, цеховая камарилья

О лайбе не пронюхала пока,

Не то уволокла б на барахолку

По винтикам арбенинскую Волгу –

 

XII

 

Затворницу дворовых ретирад,

Приземистых, бесформенных строений.

Давным-давно из Пскова в Ленинград

По гололёду выкатил Евгений

На легковом авто, и с тем на «ты»,

Он, вырулив на свет из темноты,

Сподобился от смерти увернуться.

Со спущенных колёс большие блюдца

Посверкивали хромом под лучом,

Пробившимся сквозь пыль и паутину.

Здесь, превратив движение в рутину,

Служило время грозным палачом

И отравляло жизнь с энтузиазмом

Сплошным пенициллиновым миазмом.

 

XIII

 

Остановилось время взаперти,

Встречая тлен, предчувствуя ненужность.

Воротина, застряв на полпути,

Прорезала глубокую окружность

Заклинившим в проушине штырем.

Ударило в лицо нашатырем.

Вошедший, в темноте ощупав кладку,

В патроне довернул сороковаттку,

И желтый свет, никчёмен и жесток,

Разлился ниц и вырисовал тени:

От Джомолунгмы в полиэтилене –

Через гряду, на северо-восток,

Где возвышалась пиком Коммунизма

Стеклянно-металлическая призма.

 

XIV

 

Арбенин виден зрителю извне,

Сквозь сизый дым кладбищенской саку́ры –

В трапеции отверстия в стене

Отворенной им камеры-обскуры.

Тут фокус устремляется туда,

Где огибает улица Труда

Остаток форта (бывшая Стенная).

Там ПАЗ ползёт, чихая и стеная.

А вот и безупречный визави:

Решёткою блеснув широкорото,

Он показался из-за поворота –

Обыкновенный встречный грузовик

С прибитой к борту чёрно-красной лентой

И оттого весьма амбивалентный.

 

XV

 

Рассыпалась на два десятка троп

И переулков главная аллея.

В смятении людском явился гроб,

Сатиновою крышкою алея.

Издалека казалось, что стократ

Он перечеркнут прутьями оград,

Потрескался за ветками акаций

И острыми углами декораций

Расколот, точно колокол псковской;

Была дорога лапником мощёна,

Старухи отрешенно и смущённо

Запели «со святыми упокой»;

Взревел гобой, и хлынуло, что пена,

Безумнейшее детище Шопена.

 

XVI

 

Могильщики, по гвоздику в зубах

Зажав, стучали ловко молотками.

Весенний воздух ладаном запах,

И в лёгкие проскальзывал глотками,

Как водка через слипшийся кадык,

Когда её, паскудины, впритык,

И это всем понятно без прикидки.

Он обжигал больные щитовидки

И с воем прочь гортани вырывал –

Такая безнадёга, стень и злоба

На бога водворились подле гроба!

Помалу исчезал песчаный вал,

И рядом рос другой – овальной формы,

Пока не смолкли бубны, хор и горны.

 

XVII

 

Закончив, отошли к грузовику.

Лишь добрый бог смотрел из стратосферы,

Как кроны лип кривились на веку –

Что вмерзшие во древо люциферы.

Те цепкими костяшками фаланг

Держали правый фланг и левый фланг

Внезапно опустевшей авансцены.

Оставив неприветливые стены,

Побрёл Арбенин, курсом на венки,

Под тучные кладбищенские сени…

Белогвардеец в каменном чекмене

Никчемные сжигал черновики…

Евгений вдруг, дойдя до середины,

Увидел черно-белый профиль Нины.

 

XVIII

 

Туман, сгущаясь, начал багроветь,

Как та метель в болезни неуёмной.

Ступеней увлекала круговерть

К натопленной казаринской приёмной.

Два голоса за дверью и… портрет.

Припомнилось, как неуклюже пред

Казаринские очи из палаты

Он выполз, и больничные халаты

Мелькали, и высокие чепцы,

Бинты и марганцовые пижамы,

И капельницы цвета амальгамы,

И эти вездесущие спецы –

Кудлатые, лобастые верзилы;

И древние и новые могилы.

 

XIX

 

Он, как юннат у птичьего гнезда,

Стоял, сражённый магией портрета:

Зима, шоссе, дурацкая езда,

Прикуриватель, третья сигарета,

И партия без права на ничью.

Руль вправо – по колючему сучью…

Потом воскрес последний вечер в Пскове

И летний месяц в Юрмале, и вскоре

Он, преодолевая наугад

Нависшие кошмарные надгробья,

Свихнувшийся от неправдоподобья,

Гонимый в спину пиками оград,

Бежал, трезвел от собственного спринта,

Выпутываясь прочь из лабиринта.

 

XX

 

Ворвавшись в приснопамятный денник,

Испепеляя матерно кого-то,

Арбенин разметал вязанки книг,

Сорвав сукно с огромного капота,

И треснула попона пополам.

Напалмом пыль дымилась по полам,

Горя в лучах полуденного солнца.

Евгений, сдвинув лоскуты суконца,

Поддел солнцезащитный козырёк,

И карточка упала на сиденье.

Ну здравствуй, Нина! В самое мгновенье,

Эфир прорезав вдоль и поперёк,

Раздался залп, и грохнуло в чулане

Святое бобби-хеббовское Sunny.

Глава четвертая. Сигналы точного времени

Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй.

 

I

 

Четвёртый сон. Набросок в пол-листа:

Наш Городец во всенощной метели,

В которую уходят поезда,

Плацкартные и скорые. Не те ли,

На рижском направлении? Не те!

Те затерялись где-то в темноте,

В морозных и порывистых норд-вестах,

На маневровых стрелках и разъездах,

За дальним бело-лунным маяком.

Послушай: в пастернаковской метели

Сцепляются плацкартные недели,

И месяцы идут порожняком,

По насыпям из гравия и лёсса

Ворочая зубчатые колёса.

 

II

 

Коверкал речь железный какаду,

Пугающий зевак и ротозеев.

На полном, несбавляемом ходу,

Сомнения прожектором развеяв,

Буравя неизбывный снегопад,

Прорвался скорый «Рига – Ленинград»:

Двукратно просигналила «Луганка».

Входные светофоры полустанка

Закрыли путь за стрелочным постом,

И автосцепок гулкие вериги

Напомнили диспетчеру о «Риге»,

Проследовавшей в семьдесят шестом

Навстречу скорой гибели на Югле:

Подолгу дотлевали, будто угли,

 

III

 

В буране габаритные огни

И буферный фонарь на перегоне.

Прошла пора перронной толкотни,

И почту увезли в автофургоне.

И было всё лазурно-голубо

Дежурному в диспетчерской депо:

«Гудок» и термос с суррогатным кофе.

Едва ли мысль о близкой катастрофе

Могла в тот час втемяшиться ему –

Из вычитанных затемно теорий

Особенно запомнилось: цикорий

Безвреден организму потому,

Что, хоть и дрянь, но дрянь без кофеина.

Заканчивалась смена: половина

 

IV

 

Девятого и радиомаяк

Терзал эфир охрипшей голосиной:

На станции толпился товарняк,

Загруженный карельской древесиной.

Платформы к сортировке откатив,

Шёл ходовым путём локомотив,

На вытяжной тянули маневровый,

Что упряжью звенел километровой.

Пути, разъединяясь и ветвясь,

Сливались вновь и устремлялись в морок,

Заканчивалась смена. В восемь-сорок

С катушек сорвалась радиосвязь,

И на дежурном взмокла гимнастёрка:

Разбилась в Югле тридцатисемёрка!

 

V

 

Бригаду «Риги» выхватила темь

Сверкнувшим оком встречного циклопа.

Через секунду номер тридцать семь

Сложился, как колена телескопа.

Работал спьяну, был ли глуховат

Тот стрелочник, который виноват?

А может быть, бедняге на погрузке

По рации кричали не по-русски,

А он, поди, не тамошний, скобарь?

Возможно, неполадки с тормозами?

Но до сих пор метель перед глазами,

А в ней краснеет буферный фонарь…

Опять февраль и та же непогода,

И с тягой нелады у дымохода.

 

VI

 

Вкус «Балтики» – кофейный аромат,

А в сущности – копеечная горечь.

Полночный скорый «Рига – Ленинград»

Встречает тот же Шприх, Адам Петрович,

Чья железнодорожная стезя

Наезжена: служил не лебезя,

И сколь сердца друзей ни пламенели,

Он отходил в диспетчерской шинели

Лет тридцать, после фронта, где Адам

Петрович через кручи и овраги

Прошёл из-под Воронежа до Праги

По всем освобождённым городам,

Но был пскови́ч и возвратился пско́вич –

Орденоносец Шприх, Адам Петрович.

 

VII

 

Вот стрелки с переездом взаперти;

Похожая на снежную лавину,

Неистово по главному пути

Проваливалась «Рига» в горловину

Заштатного трехпутного узла.

В натопленных купе она везла

Три сотни полусонных пассажиров,

Вагонно-ресторанных старожилов

И – тамбурных. Прокашлял машинист

В эфир, и задрожали, точно вены,

Два рельса беспросветной ойкумены,

К которой не один имажинист

Писал на «вы», и в этой дикой вьюге

Тонули станционные лачуги.

 

VIII

 

Адам и в довоенные лета

Поэтом не был: трудно работяге

Увидеть брус арктического льда

В обыкновенной тепловозной тяге.

А был он хромоват и сухоплеч,

В диспетчерской его с угаром печь,

В его избе соседи-погорельцы,

А под рукою радио и рельсы.

Последний к полотну добавим штрих,

Которого всегда не доставало:

Чуть притворил заслонку поддувала

Заботливый Адам Петрович Шприх,

Когда в дыму заиндевелым фавном

Возник обходчик.

– Женщина на главном!

 

IX

 

На стенах красовался пролеткульт,

А в перегаре дыма и агдама

Подрагивал щекой стоглазый пульт –

Живое искушение Адама.

Многоголосый огненный Тифон,

Чудовищен и обл, стозевен, он,

Увы, не отличался сердобольем,

Распространяя треск – по заугольям –

Индифферентных радио-фонем.

Едва глаза ко мраку попривыкли,

На графиках – в пунктирах ли, кривых ли,

Путеец молодой, от страха нем,

Насилу распознал манёвры, рейсы,

Рейсфедером начерченные рельсы.

 

X

 

– Адам Петрович, здесь, ей-богу, здесь!

Всё запросто казалось бедолаге,

Как по столу рассыпанная десть

Казённой разлинованной бумаги

С отрезками дистанции пути.

– Карениной твоей, как ни крути,

Кранты, – и окровавленный метельник

Представил Штрих. – Когда б не понедельник –

В обход локомотивных мастерских.

Там с партией вагонов-фуражиров

Не разойтись! Три сотни пассажиров

В тупик на вытяжном?! – несчастный Шприх,

Скукожившись в жилете маслянистом,

Нажал на кнопку связи с машинистом.

 

XI

 

Казалось Нине – прятались в ночи

Далёких поездов глаза воловьи,

И крылья пастернаковской свечи

Незримо колыхались в изголовье,

Далёкий, вьюжный озаряли путь.

Здесь ни души, но всё же кто-нибудь

Из-под пороши глянет ошалело

И выхватит свечу. Свеча горела.

Крадутся две фигуры в темноте:

То явятся, то скроются в метели.

Мелькает луч обходчика – не те ли?

Исчезли за вагонами – не те!

Те рыщут в непогоде. Будто на́зло

Всё трепетнее свет. Свеча погасла.

 

XII

 

Задвинув в угол радиомаяк,

Ушли со смены профессионалы.

Из ниоткуда радио «Маяк»

Транслировало точные сигналы.

Пульсировал по рельсам товарняк.

Ранневесенний выводок дворняг,

Колёсного пугаясь перестука,

Воспитывала палевая сука.

Она вертелась днями у сельпо,

Держа щенят в подкопе под сараем.

Когда же подрасти пришла пора им,

Перебралась в адамово депо,

Где, если по утрам бывало зябко,

Их грела с неба палевая бабка.

 

XIII

 

Очнувшись от нависшей тишины

В машине, на заброшенном погосте,

Отбросив фотографию жены,

Он вспомнил, стиснув руль слоновой кости,

Первоначало всех первоначал.

Приёмник шестиламповый молчал –

По-видимому, села батарея.

От злости задыхаясь и дурея,

Арбенин обнаружил ключ в замке

И тут же ухмыльнулся косорото:

Мотор завёлся с полуоборота –

Они друг с другом век накоротке.

Включились фары. Скрипнули рессоры.

Пошли часы и ожили приборы.

 

XIV

 

Вскипела кровь, как плавкая руда,

Когда ворона каркнула: Казар-рин!

Но вырулив на улицу Труда,

Промчавшись мимо бань и мыловарен,

Ездок отбросил мысль о главвраче,

Спецах и терапии КВЧ.

На скорости, вдоль вызубренной трассы

Неслись торосы, дыбились террасы,

И дерево с ветвями до корней,

Над яром воспарившее двукрыло,

От быстрых взглядов прошлое укрыло,

И вскоре вспоминались всё трудней

Мелькнувшие, как в телерепортаже,

Портреты, диалоги и пейзажи.

 

XV

 

Мотору в полусотню киловатт

Чихать на запредельные нагрузки.

А что асфальт местами плоховат

И все шоссе извилисты и узки

Южнее струго-красненской глуши,

Так, может статься, тем и хороши:

Арбенина избавят от погони.

По ободу елозили ладони

В опасных поворотах делово.

На железнодорожной эстакаде

Он понял, что ни спереди, ни сзади –

Ни встречных, ни попуток – никого,

И рейсовый автобус бога ради

Не плёлся по пустынной автостраде.

 

XVI

 

Ну вот и он. В лесной своей тиши,

Межречии, в старославянской речи.

Средневековых башен муляжи

Таят в утробах души человечьи.

Церквей и звонниц белые грибы

Растут из-под асфальта. И рябы,

Как грубая кора столетней липы,

По берегам Великой архетипы.

Едва стекают в ветренный просвет

Меж зданиями мартовские воды,

Уже бурлит законодатель моды –

Впадающий в Великую проспект.

Но дремлет тот, в чью перспективу вмёрзли

Фасады, довоенные и после.

 

XVII

 

Забытый Псков. Седую быль и я

Перескажу. Уймитесь, бутафоры!

Берёзового, в душу, горбыля

Любятовские выпишу заборы!

Под ними мрак, но помыслы чисты.

Я воспою дремучие Кресты

И каждую излучину Промежиц!

Пожалуй, расскажу тебе про месяц,

Свисающий рогами до земли

В клинообразном псковорецком устье.

То – За́псковье. Потьма и захолустье.

Повсюду белоснежные кули:

Так, видно, повелось – при недороде

Поставить церковь в каждом огороде.

 

XVIII

 

Арбенин, разорвал антимиры,

Спалив мосты и топлива полбака.

Сворачивала Волга во дворы,

Где помнила последняя собака

Надсадный скрип изношенных рессор.

Счастливейший, заливистый Трезор

Уже бежал за нею без оглядки

От подворотни фабрики-шпагатки.

Приехали! За волжскою кормой

До горизонта простиралась бездна.

Зажёгся свет в четвёртом от подъезда

Окошке, и атласной бахромой

На вроде бы забытый звук мотора

Подёрнулась приспущенная штора.

 

XIX

 

Впервые распрямив за много лет

Свою планиду, бесом завитую,

Он в зеркале заметил силуэт

И пляшущую в пальцах запятую

Горящей сигареты. Как влито

В салон авто, двубортное пальто

Начальства не оставило сомнений.

«Вы кто?!» – спросил опешивший Евгений.

– Альберт Эйнштейн. Сдаётся, мы на «ты», –

Был Афанасий Павлович Казарин,

Как все светила, прям и светозарен,

Арбенину пропев из темноты,

Надменно, точно мучила зевота, –

Ты пропустил четыре поворота.

 

XX

 

Осталось нерасшторенным окно,

За ним – любовь и мелочные вещи.

А За́псковье одухотворено,

И сны его бесхитростны и вещи:

Забытый пёс, как битый печенег,

Зубами отколупывает снег,

Последний снег с парадного порога.

И тянется от Запсковья дорога,

Одна дорога – в Нижний Городец –

За О́всище, левее мукомольни.

На главный ярус псковской колокольни

Взошёл под утро сухонький чернец,

Приметив между крышами с вершины

Сигнальные огни автомашины.

 

 

Конец

 

 

2016-2018

Александр Питиримов

Костел еретиков

Симфоническая поэма

Увертюра. ADAGIO

I

 

Когда к губам взметнутся кубки тризн

По гению, на пике, в абсолюте,

Безвременно почившему, трюизм

Фейхтвангера: «талантливые люди

Талантливы во многих областях»

Наполнит живо пляски на костях

Особенным, сверхвыраженным смыслом.

Едва ударит в головы вино,

Окажется удовлетворено

Влечение иных к сакральным числам,

Загадочным смертям от аневризм,

Истерикам фальшивых фавориток.

Когда к губам взметнутся кубки тризн,

Соцветия засохших маргариток

 

II

 

Низринутся с пергаментных страниц

Альбомов. Объективное судейство

Загрузит в телеграф из-за границ

Сентенцию о гении злодейства.

В конце стола застольный «камчадал»

Под рюмку буркнет: «Богу созидал

В своём полуподвале инфернальном

Он в облике лесковского Левши».

По кругу чинно двинутся ковши,

Наполненные зельем поминальным.

Взойдёт квартет. Падут партеры ниц.

Взревут альтов серебряные хорды.

Низринутся с пергаментных страниц

На публику минорные аккорды.

 

III

 

Изобразив вселенскую тоску,

Появятся виленские святые.

В унынии к бараньему куску

Потянутся их вилочки витые.

Редакторы берлинского «Руля»,

Бразильскими сигарами смоля,

Обсудят фрау Тэ, в молочнокислом,

Бананово-лимонном декольте,

И новый кольт. Но зряшен день, коль те

Не адресуют нас к парижским «Числам»,

Приставленным, как браунинг к виску,

Весьма духоподъёмным некрологом.

Изобразив вселенскую тоску,

Все ленно разбредутся по берлогам.

 

IV

 

Побрякивая вилкой о графин,

На посулы нескуп, щеками охров,

Подымется, в разгар сороковин

Отринув стул, разнузданный биограф

И густо забасит из темноты.

Журнальный фат сойдётся с тем на «ты»,

Подсунув в доказательство двухтомник

С автографом, фигляр и подхалим.

Возникнет, солнцем гения палим,

Еврей – душеприказчик и духóвник

Покойного и якобы «раввин»

С его картины «Край обетованный».

Побрякивая вилкой о графин

Рассеянно, четырнадцатигранный

 

V

 

Стакан опустошит журнальный фат

И умыкнёт серебряную кельню

(Сам рыж как чёрт и рожей осповат).

Музей-квартиру – этакую келью,

Обставленную скарбом кое-как,

Паскудно трансформируют в кабак

На радость козлоногому сатиру.

Здесь обозначит бархатный канат

Пространство жизни, ось координат

И вектор направления к сортиру.

У публики спиртное нарасхват,

На лестнице толокшей полутину.

Стакан опустошит журнальный фат,

Собрав лицо в густую паутину.

 

VI

 

Засим украдкой выведут детей –

Двух дурочек-сирот от разных браков

И мальчика, который сам-третей

С сестрицами своими одинаков.

Родится сострадание навряд.

Наутро заголовки запестрят

Подвохами: «Природа отдыхала»

И «Поступью великого отца».

Фат хватится свиного холодца;

Духовная особа – опахала-

Рипиды; мандолины – грамотей-

Биограф в алкогольной атаксии.

Засим украдкой выведут детей

И вынесут «Явление Мессии».

 

VII

 

В распахнутые всем ветрам крыла

Дворовых врат войдут запанибрата

Нонконформизм и скверная хула –

Позором стен парадного квадрата.

Потащит за ворота лжераввин

Подмышкой «Утро северных равнин»

(Холст, масло, лак): хранимый оком львиным

Гранитный брег. Священный небосвод.

Каналы. Восходящая от вод

Предутренняя мгла над равелином.

Навылет мглу пронзившая стрела

Петра и Павла. Стрелка. Биржа. Недо-

Распахнутые всем ветрам крыла

Над пастбищем балтийского венеда.

 

VIII

 

Античный неф, пристроенный извне

Асбестовой каморы трубочистной,

В историко-культурной новизне

Апсидами сливается с отчизной.

Нет ничего подобного! Пилат

Встречает вас под сенью анфилад –

Весь в длиннополом, в цвет абрикотина.

Ваш разум сокрушается об Сент-

Этьеновский сапфировый абсент,

Как полная товаров бригантина.

Вам кажется: в зеркальной кривизне

Не отражаясь, с глаз долой укрыла

Античный неф, пристроенный извне,

Тень гения, восставшая двукрыло.

 

IX

 

Летучий прах с кострищ еретиков

Ложится на его паникадила.

Он обагряет ночь материков,

Им заменив небесное светило.

Любая тварь, дрожащая, как нерв,

Безропотно входящая под неф

Поистине великой базилики,

Узрит во свете ровно пол-лица

И медную личину подлеца

Во мраке, ибо гении двулики.

Фундаментом уходит в твердь веков

Его костёл – двуглав, как двуфамилен.

Летучий прах с кострищ еретиков

В вечернях тризн особенно обилен.

 

X

 

Неуподоблен Богу на Земле,

Назло ханжам и в пику клерикалам,

Он – тот сосуд, что в горнем ремесле

Всевышнего не леплен по лекалам.

В бутылочно-зелёном городке,

С паяцами вовек накоротке

И пьяницами, множа безрассудство,

Он Господа не принял в сотворцы,

Ночами созидая образцы

Никем не превзойдённого искусства.

Палитры виночерпий, сомелье

Гармоний, искуситель музы. Тем он

Неуподоблен Богу на Земле.

С ним лермонтовско-врубелевский Демон

 

XI

 

Сравнится в бесподобии своём

Создателю и в ревности к собрату

По ремеслу. Расшторенный проём

Чернеет – данью «Чёрному квадрату»

(Чья суть до гениальности проста.

Как, впрочем, чёрных «Круга» и «Креста»

Малевича. Отнюдь не в квадратуре

Фигур и не в эстетике прямизн

С эклектикой из плоскостей и призм,

В чём так поднаторел супрематизм,

Но лишь в чекистской аббревиатуре.

Кто ищет перспективу, кто объём,

Те обретут. Триада Казимира

Сравнится в бесподобии своём

С картиной мира. Кисти Князя мира).

 

XII

 

Безвременно почившему трюизм:

«На тризнах, рассуждая об умерших,

Извольте воздержаться укоризн!» –

Столь безразличен, сколь о костюмершах

Пале-Рояль пустая болтовня.

Он глух и слеп, и труп, не временя,

Отправят в склеп. Труды – за стёкла шкапа.

И всё же – вот симфония о нём.

Не в си-бемоль миноре, но начнём,

Как принято в таких вещах, da capo:

Когда к губам взметнутся кубки тризн

По гению, на пике, в абсолюте

Безвременно почившему, трюизм

Фейхтвангера: «талантливые люди…»

Часть первая. CRESCENDO

I

 

Разлился вширь причудливый поём

На лоне мёрзлых дюн и глинозёма.

Сферически изогнут окоём

По линии Чудского водоёма.

Здесь, впаянные в памятные льды,

Теряются ливонские следы,

Лёд уступая русскому орудью.

Излучинами древнерусский дух,

Как старый друг, который стоит двух,

Ходил в обнимку с обрусевшей чудью,

Делясь уловом, кровом и жнивьём.

Соединяя города и линны,

Разлился вширь причудливый поём.

Переплелись легенды и былины.

 

 

II

 

От Ревеля и Риги на восток,

В великорецко-нарвском междуречье

Дубравами струится водоток,

Чьё имя на подслушанном наречье

Звучит как Эмайыги, Мать-река.

На Матери-реке во все века

Ютился городок финно-угорский,

Прославивший свой маа, то есть край,

Тем, что плеяда гениев: Барклай,

Булгарин, Пирогов, Ваулин-Горский –

Загромоздила б Ангельский мосток,

Прокинутый к холму Тоомемяги.

От Ревеля и Риги на восток

Ганзейские тянулись колымаги.

 

 

III

 

Многоуголен, словно остроклюв,

Снискавший блеск и скорый на расправу

С еретиками, славный город Ю-в

Рождением обязан Ярославу.

Стократно, с незапамятных времён,

То немцами, то шведами пленён,

Перекрещён, сожжён, утоплен в терпком

Портвейне, вновь разграблен, воскрешён,

В готический обёрнут капюшон,

Снесён, отстроен и объявлен Дерптом.

Удачлив, многогрешен, как Тартюф,

Треклят и свят, кровав и кафедрален.

Многоуголен, словно остроклюв

В безмолвии готических развалин,

 

 

IV

 

Был старый католический собор.

Двубашенный, с просторной базиликой,

Разбитый протестантами. С тех пор,

Безропотной, бескрылой и безликой

Махиной возвышаясь над горой,

Поросший терракотовой корой,

Он стал приютом странников. Когда же

Под небом в нефе сложен был костёр,

Заколот бык, и вывеска «Костёл

Еретиков» возникла в бельэтаже,

В нём причащались вор и компрадор,

Авантюрист и пастырь проституток:

Был старый католический собор

К молитвам глух и к пасквилям не чуток.

 

 

V

 

Прославился Костёл еретиков

В ночь воцаренья Речи Посполитой:

Безумцы в обрамлении оков,

На дыбе, добросовестно политой

Зловонным содержимым их нутра,

Едва ли доживали до утра.

Однако же, как только лютеране

Отправили епископа в котёл,

Позорный, необузданный Костёл

Заклокотал в проклятой глухомани

Рядами кабаков и бутиков.

Когда о Речи не было и речи,

Прославился Костёл еретиков,

Спасая в нефе души человечьи

 

 

VI

 

От ханжества – развратом и вином,

В компании давно не битых шведов.

Но Швеция ходила ходуном,

Петровской полбы нехотя отведав.

На двести лет, набрав болотных клюкв,

Многоуголен, словно остроклюв,

Вернулся Ю-в в родительское лоно.

Но в новых буднях, в разнице эпох

Не стало в Ю-ве меньше выпивох,

Весёлых баб и бочек самогона.

Костёла лик (подумаешь, бином!)

С годами был всё больше базиликов.

От ханжества развратом и вином

Спасались Вересаев и Языков.

 

 

VII

 

Пришла довольно скучная пора

(Ноябрь уж у двора): мороз, бесснежье.

Прародина, Ваулина Гора –

На противоположном побережье,

Где прозябает город-побратим.

Посередине – факт необратим –

Идёт процесс чудского ледостава.

И кажется, прочнейший этот сков

Как будто приближает к Ю-ву Псков,

Когда б их пограничная застава

Не разделила. Крики в рупора,

Прожекторы и выстрелы на третье.

Пришла довольно скучная пора –

Двадцатый год двадцатого столетья.

 

 

VIII

 

В задрипанных бешметах всех мастей,

Обмотках и черкесках с газырями

Остатки приснопамятных частей

Юденича ходили козырями

По Ю-ву. Без расчёта на контраст

С эстонцами – так, кто во что горазд.

Вливались в неприкаянные горстки

Пять беженцев из бывших псковитян:

Истомин, Третьяков, Карапетьян,

Лугинская и князь Ваулин-Горский.

Бурлил поток непрошенных гостей,

Разбередив оседлых квартирантов.

В задрипанных бешметах всех мастей

Толпились части белоэмигрантов.

 

 

IX

 

Пять юных, тонких, творческих натур,

Надыбав фрак и галстучек батистов,

И том многоголосых партитур,

Изображали уличных артистов.

Под «Хор солдат» из оперы «Кармен»

Ваулин декламировал катрен –

Захватывало дух славянофильский!

Немел и млел Костёл еретиков.

Здесь автора «карменовских» стихов

Заметил чуткий Пётр Мосеич Пильский

И, снизойдя с соборных верхотур,

Благословил. И с Богом отбыл в Ригу.

Пять юных, тонких, творческих натур

Родили небывалую интригу.

 

 

X

 

Хотя казалось, что в конце весны

В котле мытарств и смуты накипело,

От «измов», белизны и левизны

Нашлось лекарство: пенье а капелла.

Соборный свод и уличный базальт

Ловили и усиливали альт,

Несли по глухомани угро-финской.

В солдатско-эмигрантской толкотне

Звучали вокализы Конконе

В чудесном исполнении Лугинской.

В отличие от посулов – честны.

В отличие от лозунгов – понятны.

Хотя казалось, что в конце весны

Те и другие маловероятны.

 

 

XI

 

Когда в один котёл, в один повет

Вместилось всё верчение планеты,

Понёс в народ неслыханный поэт

Свои ежевечерние сонеты.

Когда разбило лодку вдрабадан

И разметало всех по городам –

От Ю-ва до Парижа и Харбина,

Не канула зелёная тетрадь.

И если в море щепок не собрать,

Соединятся рифмы воедино.

Теперь на сорок бед один ответ:

Россия – там, где жив Ваулин-Горский,

Когда в один котёл, в один повет

Её впихнёт чухонец крохоборский.

 

 

XII

 

Растрогали сердца еретиков

Ваулинские верные клевреты.

Отчизна – там, где пишет Третьяков

Её литературные портреты.

Она уже не точит острогу

На противоположном берегу,

В какой-нибудь пустопорожней Кусве –

Послушной музой следует за ним,

С ним в Ю-ве публикует «Мезонин» –

Журнал литературы об искусстве.

Лишь месяцы повальных сыпняков

Обоих закружили бестолково.

Растрогали сердца еретиков

Две гибели – её и Третьякова.

 

 

XIII

 

Россию воскресил Карапетьян –

Его фортепианная токката.

Костёл молчал, печален и медян,

В косых лучах тифозного заката.

Тянуло с юга ветром низовым,

Кидало листья в лица ездовым,

И липы танцевали полунаги,

Когда на Ю-в низринулось с высот

Стаккато, форте, форте – через форт

Соборного холма Тоомемяги.

Он оказался прыток, даже рьян.

Спасаясь от вселенского потопа ль,

Россию воскресил Карапетьян.

И тут же укатил в Константинополь.

 

 

XIV

 

По Ю-ву, в довершение сего,

Наскучивший эстонцам до оскомин,

Ходил себе гамбитно-ферзево

Гроссмейстер по фамилии Истомин –

Азартный композитор и шашист.

Когда несостоявшийся фашист

Его окликнул в спину: «Вене тибла!» –

Тот с лёгкостью пустился на дебют:
Был в белое курат переобут,
Однако композиция погибла.

Телега ковыляла осево,

За нею шёл, взневолен и бездомен,

По Ю-ву, в довершение сего,

Под дулом парабеллума Истомин.

 

 

XV

 

Сказал мудрец (их пруд пруди у нас;

Порою только с мудростью негусто):

«Политика – доступное для масс

И потому великое искусство!»

Он, без пенсне не видящий ни зги,

Кухарке зря запудривал мозги,

Скучая у парадного подъезда.

Теперь молчит, не лезет на рожон,

Пока она орудует ножом

На тыльном обороте Манифеста.

Свободами торгуя про запас,

Скуластые разглядывая лица,

Сказал мудрец: «Их пруд пруди у нас!

Так почему бы нам на поделиться?»

 

 

XVI

 

Случается паскудный променад:

Едва в дверях закуришь со швейцаром,

Как пуля пролетает прямо над

Приветливо раскрытым портсигаром.

Голубоглазый унтер-офицер

Из-за угла наводит револьвер,

Вращая барабан семиразрядный.

И ты бежишь к калитке угловой,

Рискуя непокрытой головой,

По мнению других, незаурядной.

Она давно бела, как рафинад.

Подумаешь: «Наверное, недаром

Случается паскудный променад».

И мысленно простишься с портсигаром.

 

 

XVII

 

Зашив всего себя в защитный френч,

Поддев изящно пальчиком петличку,

Мудрец на «Шевроле» катил на ленч –

Послушать новомодную певичку.

Ему бы записаться в дураки –

Партийной парадигме вопреки,

Швейцару не протягивать руки

И боле не испытывать фортуну.

Но он, вертясь и щурясь воровски,

Всё норовит пройти наискоски:

То фракции меняет как носки,

То кафедру на думскую трибуну.

Ему бы, право, уши поберечь

У Мариинки, где в мороз крещенский,

Зашив всего себя в защитный френч,

Пел умопомрачительный Керенский.

 

 

XVIII

 

Крещендо! Громче! Твёрже каждый такт!

Ломовики и вдовые швейцарши

Из всех фортепиановых токкат

Предпочитают траурные марши:

«Вы жертвою…» и «Смертью ты почил».

В толпе пройдох, распутниц и ловчил

Найдётся тот, кто первым бросит камень.

Мудрец – он буржуа и демократ,

И революционный Петроград

В его глазах безлик и панорамен –

Цветной супрематический абстракт,

Где пращный камень обратится плевой.

«Крещендо! Громче! Твёрже каждый такт!

Вы жертвой пали! Левой! Левой! Левой!»

 

 

XIX

 

Над выщербленной улицею дым:

На листьях, на воде, на каждом ростре

Ростральных башен. Коникам гнедым

Он ест глаза и раздражает ноздри.

По улице дымит кабриолет,

Сорокасильный синий «Шевролет».

Эффектно развевается ангорский

Кровавый шарф – в два флага за кормой:

Из Думы возвращается домой

Илларион Ильич Ваулин-Горский.

Кабы не сед, так сделался б седым

У рукавов пожарного обоза:

Над выщербленной улицею дым,

И с родовым гнездом метаморфоза

 

 

XX

 

Произошла! Под хохот сволочей,

Охваченный паническим дурманом,

Ваулин-Горский, в поисках ключей,

Себя нещадно лупит по карманам –

И не находит, тщетно хлопоча.

Связав, Иллариона Ильича

Везут в ему неведомые дали.

Столкнувшись вскоре с новою бедой,

Над выставленной клином бородой

Попели, покадили, порыдали.

Кто искренне, несмело, кто ловчей.

Тут из толпы швейцарская ехидна

Произошла, под хохот сволочей.

Но от свечей ни дьявола не видно…

 

 

XXI

 

Едва переборов возвратный тиф,

Платон Илларионович Ваулин

Увлёкся переносом перспектив,

Кубов и призм, крестов и загогулин

С натуры Ю-ва маслом на холсты.

Абстрактные строения, мосты,

Луна, подвалы, комнаты, камины,

Бутылки, сельди, книжная зола,

Гробы, непогребённые тела –

Всё превращалось в странные картины.

Но лишь Костёл в кубизме воплотив –

Разбойником в шинели разночинской,

Едва переборов возвратный тиф,

Он обратился к образу Лугинской.

 

 

XXII

 

Когда абсент, стихи и никотин

Ослабили горячку, Валентина

Возникла в геометрии картин

Ваулина эпохи карантина.

Грань одухотворенного лица,

Сиреневая радужка сосца

И огненные ромбы шевелюры;

Изящный контрапост, полукивок,

Оранжевый венерин островок

И обнажённой охры кракелюры,

Сбегающие ниц, в абрикотин

Скользящего по икрам облаченья.

Когда абсент, стихи и никотин

Достигли своего предназначенья,

 

 

XXIII

 

Платон Илларионович окреп,

И образ становился смел и бросок:

Лугинскую объял волнистый креп –

Набором серо-розовых полосок

На пёстром фоне ю-вских миражей,

Коммерческих витрин и витражей

Святого Иоанна. Рефлексивно

Примешивался к серости рубин.

Тут выбилось наружу из глубин:

«Где вы, ma chère? Болезный Ю-в спесив, но

Зачем теперь не служит пастырь треб,

Хоть полон неф хромых и косомордых?!»

Платон Илларионович окреп,

Найдя себя среди живых и мёртвых

 

 

XXIV

 

Скорее мёртвым, нежели живым:

Дорога-жизнь, крута и камениста,

Приблизилась к оградам межевым

В разжиженном мозгу кокаиниста.

Он кладбища Раади посередь

Скамейку, на которой помереть,

Раскрасил, как последнюю холстину.

Успел проклясть папашиных невежд

И напоследок вмазать между вежд

Какому-то ожившему кретину.

Отчаянье железом ножевым

Впивалось в обнаженное предплечье.

Скорее мёртвым, нежели живым

В награду – добродетель человечья.

 

 

XXV

 

Политика, что партия в бильярд:

Винт, абриколь, и катится в ту лузу

Пузатых буржуа на миллиард –

В Лион и Лилль, Тулон или Тулузу.

Завидев их нестройную гурьбу,

Илларион Ильич в своём гробу

Нет-нет, а крутанётся, будто с кикса

Взъюлит свояк. Игрок склонился над

Простой системой двух координат,

И всё кругом, от игрека до икса,

Бунтует и клокочет, точно лярд

В аду, и подле лузы пузырится.

Политика, что партия в бильярд,

Весьма экстравагантная шутница.

 

 

XXVI

 

Напуганный прищуром игрока,

Кочует мир – кичливый и фрондёрский.

Здорового свалял ты дурака,

Илларион Ильич Ваулин-Горский.

Ты, брат, теперь поди попразднословь,

Высокомерно выгнутую бровь

Надвинув на монокль интеллигентский.

Уже несутся к лузе Милюков

(Приветствуя попутных беляков)

И умопомрачительный Керенский.

Но Бог-то с ними, чаша их горька.

У борта в темноте подкараулен,

Напуганный прищуром игрока,

Платон Илларионович Ваулин.

 

 

XXVII

 

Оставили Платона одного –

Родни в столице не было в помине.

Исполнить волю папеньки: его

Похоронить в фамильной домовине –

Под Псковом, на Ваулиной Горе,

Не довелось. В Казанском алтаре,

На Охте, «Во блаженном» чёрный инок

Пролепетал. Под дождь с ломовика

Сгрузили гроб два дюжих мужика,

Поставили на скученный суглинок

И подле хлопотали делово.

Без лишних слов, хоть нехотя и хмуро,

Оставили Платона одного

У гроба – на минуту перекура.

 

 

XXVIII

 

Роняла воск опальная свеча,

Укрытая зонтом от непогоды.

Лицо Иллариона Ильича

В дощатом обрамлении колоды,

Утратив добродушие и лоск,

Казалось, тоже источало воск.

Подслушивая сальный разговорчик

И слёзы распуская по щекам,

Илларион Ильич гробовщикам

Подмигивал, как хитрый заговорщик,

Осклабившись в манере псковича –

Так, гаденько, одною половиной.

…Роняла воск опальная свеча,

Горевшая на полочке каминной

 

 

XXIX

 

В имении Ваулиных. Вечор

Над маминой постелью лампиона

Качался нимб. Позвали из Печор

Иеросхимонаха Симеона,

Исправника, врача (однако он

Был бесполезен). Князь Илларион

Молитвою терзал себя и сына –

Заплаканного мальчика восьми

Лет. Веяло безумством, чёрт возьми,

С тех пор, как расписалась медицина

В бессилии. Князь, давешний вивёр,

Побагровел, и думы подюжели.

В имении Ваулиных вечор,

Ты помнишь, вьюга злилась. Неужели?!

 

 

XXX

 

Сомкнулись губы, бледно-голубы.

Пространство, точно камень, ограняя,

Неслось: «Со духи праведных рабы

Твоея, Спасе, душу сохраняя

В блаженной жизни, яже у Тебе,

Да упокой!» Покорнейший судьбе

Илларион, ссутулившись над гробом,

Когда над ним басила лития,

Стоял на тонкой нити бытия,

Предавшись непредвиденным хворобам:

Вокруг ужасно дыбились гробы,

Он к ним толпой притиснут и удушен!

Сомкнулись губы, бледно-голубы,

И стыл придел, к утрате равнодушен.

 

 

XXXI

 

Под стон и плач, и пение псалма

Процессия, петляя длиннохвосто,

Текла за гробом – к лысине холма.

Под белою ермолкою погоста

Пожухлая щетинилась полынь.

На миг, преосвященный, проволынь
С последним погребальным стихословьем.

Повремени с молитвой и внемли,

Как комья индевеющей земли

Стучат над вымирающим сословьем.

Но пастырь слеп, толпа глухонема,

Борис и Глеб поникли головою

Под стон и плач, и пение псалма,

Подхваченное вьюгой низовою.

 

 

XXXII

 

В глуби седых от ягеля болот

Багульник расцветает бога ради.

Лишайник на щеках белобород

Болотных сосен кладбища Раади.

Молчальников земной ареопаг,

Сонм плакальщиц, часовня, саркофаг

Философа. Дряхлея и хладея,

Здесь всё давно тождественно дождю:

Сплошь déjà vu и déjà entendu,

И déjà fait надгробия Фаддея

Булгарина – в кубизме, над и под

Фамилией истёршейся тираде.

В глуби седых от ягеля болот,

На лютеранском кладбище Раади.

 

 

XXXIII

 

Там, посреди замшелого хламья,

С претензией на небогоподобье,

Воздвигнута дурацкая скамья –

Пародией на горькое надгробье.

Смешенье гамм, смещение основ,

Когда костяк, как видится, соснов,

А то, что между рёбер, – водянисто.

Подставившая плоскости мазне,

Похожая на «Сад в цветах» Моне

И на палитру импрессиониста,

Скамья блистала, словно вопия

К оглохшим деревам и истуканам, –

Там, посреди замшелого хламья,

Одна, в своём наряде пестротканом.

 

 

XXXIV

 

Шатался месяц, рыж и криворож,

Ища тропинку к новому распятью.

Посверкивая щучкой, финский нож

С берёзовой наборной рукоятью,

Был всажен в древко крашеной скамьи.

Гудели со скрижалей паремьи:

«Внуши, земле, и слыши, небо! Мерк ли

Мой взор или твой свет? Тьма не новей:

Я воспитал, возвысил сыновей.

Возвысившись, они меня отвергли!»

(Исайей нас попробуй огорошь).

Над кладбищем Раади пьяной стервой,

Отсвечиваясь в прутьях огорож,

Шатался месяц, рыж и криворож:

«Лугинская. Ноль третий – двадцать первый».

 

 

XXXV

 

Так близко, под осколком валуна,

Покоилась Эвтерпа эпигона

Кандинского.

Двурогая луна

Смотрела в окна скучного вагона.

Ваулин-Горский, финкой полоснув

Запястье, вдалеке увидел Ю-в,

Разрезанный на лунном горизонте

Ложбиной Эмайыги. Мать-река

Впадала в Млечный Путь с материка

Потоком звёзд. Текли за гарнизон те,

Где брошен дом, любовь умертвлена,

И кровный гроб на самом порубежье –

Так близко, под осколком валуна.

На противоположном побережье.

 

 

XXXVI

 

Разверзлась ночь, как створчатый кивот.

(Платон был в православие креще́н до

Смышлёных лет, в младенчестве). И вот

Он слышит нарастающий крещендо

Далёкий рокот, будто колесо

Тележное поскрипывает, со

Своей оси на сторону съезжая,

И хлюпает под ободом вода.

А нервы, как электропровода,

Искрят, и кровь (своя или чужая?)

С ладони каплет. Кажется, живот

Уже земной не чует пуповины.

Разверзлась ночь, как створчатый кивот

У Симеона, – на две половины.

 

 

XXXVII

 

За створками таился ангелок:

Он вышел из распахнутого лога

На лунный свет и выдал монолог,

Звучавший стороною диалога

(Другую опускаем).

– Днесь Христос, –

Прорек, крутя мундштук для пахитос,

Кудлатый гость, – родился в Вифлееме.

Везли дары Каспар и Валтасар,

И кланялся персидский эмиссар,

Чей профиль отчеканен на дирхеме.

Со свитками пришли Бальмонт и Блок,

Несли холсты Шагал и Васнецовы:

За створками таился ангелок,

Наследовавший доблести отцовы.

 

 

XXXVIII

 

Евангелие вывернув стократ,

Понизив мерзкий тенор на полтона,

Оратор, новоявленный Сократ,

Старательно накручивал Платона.

– Неузнанный позорною гурьбой,

От голода прозрачно-голубой,

По городу над Невскою губой

С узлами, как последний пролетарий,

Прошёл Христос и ношу заволок

В тюрьму – за Гумилёва под залог.

Но где ему! А там, – рукой за лог

Махнул Сократ, – сидит Аполлинарий,

Брат Виктора, фиксируя с оград

Одних скитов обители другие,

Евангелие вывернув стократ

На старой, патриаршей, литургии.

 

 

XXXIX

 

Он добр, как Бог, и столь же милосерд,

И общей соболезнует пропаже,

Но, как социофоб и интроверт,

Всё пишет подмосковные пейзажи,

Сплавляя их задаром голытьбе.

Да что о нём? Вот, разве, о тебе,

Платон Илларионович? О многом

Не расскажу, но кой о чём – изволь.

Обрящишь ты безбрежную юдоль,

Идиллию, не созданную Богом.

Обронит про себя и млад, и сед,

Влюблённый и коленопреклоненный:

«Он добр, как Бог, и столь же милосерд!»

Едва твой след растает во Вселенной.

 

 

XL

 

Неуподоблен Богу на Земле,

Назло ханжам и в пику клерикалам,

Ты – тот сосуд, что в горнем ремесле

Всевышнего не леплен по лекалам.

А я – взгляни: я – зеркало твоё.

Я истину, причину самоё

Ни действием, ни словом не нарушу,

Но стану наблюдать, совсем один,

Как за богоподобие картин

По пенни ты выкладываешь душу.

Теперь ступай. Оркестр, парад-алле!

Тащился к Ю-ву, оглушён и нем он,

Неуподоблен Богу на Земле.

С ним – лермонтовско-врубелевский Демон.

Александр Питиримов

Родине-матери, стоящей в лесах

Над кручей неприступного утёса

Не пикнет птах, роясь в березняке.

Доносится лишь крик каменотёса

На среднеазиатском языке

С ажурных этажей. В лучах заката

Воздев, в знак непокорности судьбе,

Тяжёлый меч, босая мать солдата —

Не сдавшего в смертельной молотьбе

Ни пяди — увязая в этой призме,

В обстрелах селфи (впрочем, мимо те)

Ни йоты не утратила в трагизме,

Ни толики в призывной немоте.

 

2019

Александр Питиримов

Гапонов сон. Аллегория

…это обыкновенная фильма, изображающая обыкновенные человеческие поступки, но пущенные
в обратную сторону.
А. Т. Аверченко

 

 

Минута пробуждения тиха ль?

Мне снился сон, достоен он стиха ль?

В грязи лежало жертвенное тело,

На коем голубел полуистлело

Крестами отороченный стихарь.

Я хладно наблюдал в багряной рани,

Как два крыла, отринутые длани,

Не скрещивались боле на груди,

Но тщились вознебесить это тело,

Расхристанное одеревенело

Крестьянского подворья посреди.

На кованой овальной панагии,

Украденной у трупа втихаря,

Обрящились за пазухой псаря

Эмалевые лики всеблагие.

Бесследно улетучился елей

С померкшего чела, и то и дело

Скопленье разномастных кобелей

Терзало обескровленное тело –

От темени до щиколот босых.

У прохорей нахлебника и вора

Брехало племя гончих и борзых –

Дворовая озлобленная свора.

Смешалось с лаем пенье изнутри

Бревенчатой невычищенной псарни:

Там похоть урезонивали парни –

Застрельщики, загонщики, псари.

Из тех, что хмуро шастая по следу,

Искали смерти царскому последу.

Тут сон пустился задом наперед,

Так явственно, что оторопь берет:

Болезный псарь пошел на мировую.

Он из-за голенища вынув нож,

Окинул оком зреющую рожь

Озимую, а может, яровую.

По-скотски скособенясь и блажа

На языке, какого не приемлю

За то, что разъедает, словно ржа,

Он нашу речь, псарь лезвие ножа

Отер полой, и хлынула на землю

Со ржавого клинка чужая кровь.

Он свистнул кобелей и запер в псарне.

Знал каждый пустобрёх: псарёвой карме

На голову свою не прекословь.

Споткнувшись о поповские лодыжки,

Бессовестно считая барыши,

Две с мосинскими ружьями латышки

Ушли к чертям и канули во ржи.

И в этот миг приметил псарь, смирея,

Едва скатилось солнце на восток:

Ко впадине яремной иерея

Из бурой лужи хлынул кровоток.

Вернув святых и распоясав чресла,

И стягивая с пяток прохоря,

Псарь понял, без сомненья, что воскресло

Предсмертное вздыманье стихаря.

И тут в грязи, как в материнской слизи,

Восстал мертвец в своей багряной ризе.

Утыканный колючками репья,

В агонии погибельной хрипя,

Шатаемый порывами борея,

Он вопрошал, ни капли ни кляня:

«Почто ты поднял руку на меня,

Заблудший отпрыск протоиерея?»

Прикинул псарь под хохот сволочей,

Прицельно глядя из моих очей,

Прищурился, водя моею бровью,

И полоснул под отчей бородой –

Со всею пролетарской прямотой

И пущею сыновнею любовью.

Поп выстоял и обнял бы меня.

Рыдала, гнев на жалость обменяв,

Лишь часть меня, одна сороковая.

Мне снилось: я то каюсь, то ярюсь.

Передо мною – жертвенная Русь.

Озимая, а может, яровая.

 

 
2019

Александр Питиримов

Подражание

Струились косы Гянджачай,

И соловей в ветвях чинары

Прелестно щебетал. Отары

На изумрудный молочай

Спешили, точно кучевые

Слетались тучки на лазурь.

Пестрели брички кочевые:

За нескупые чаевые

Везли томаты ли, лозу ль

Они по склонам Закавказья.

 

Близ райского благообразья

Жил наш вчерашний визави,

Рисуя горные пейзажи,

Рифмуя яркие пассажи,

Потомок славный Низами.

Иной судьбы себе не чая,

На склонах Малого хребта,

Творил в цветущие лета

Среди чинар и молочая

Любовник муз, востоковед.

И живописец, и поэт,

Он был посланник романтизма

(Масштабов горного села,

Пока аорты аневризма

Его в могилу не свела).

Не долгий век Мафусаила

Он слыл рабом своей Гянджи,

Певцом пастушьего аила,

Дворца турецкого паши.

Избавь от злобного зоила

И пустозвонного ханжи

Звезду ценителя Востока!

Взойдя от устья до истока

По Гянджачай, он начал так:

 

«В оправе грозной цитадели

Снега рубином багровели

От нескончаемых атак!

Так осаждал князь Цицианов

Красу и гордость Джавад-ханов,

И было раненых не счесть!

В иные дни, трудны и гневны,

Эпической осады Плевны,

Именовалась крепость в честь

Елисаветы Алексевны –

Елисавтполем. И впредь

Служила церковью мечеть».

 

Примерно этак. Слово в слово

Уже не воспроизвести,

Поскольку, Господи, прости,

Мы чтили лирика другого

Юдоли горной испокон.

А этот – бренный эпигон,

Приверженец толики малой.

Теперь, когда гвоздикой алой

Укрыт лейб-гвардии погон

И бесконечно почитаем,

Мы до гроша пересчитаем

Его наследный капитал

(Презрев османские динары):

«Там соловей в ветвях чинары

Когда-то дивно щебетал».

 

 

2019

Александр Питиримов

Стансы

1.

 

Ангелы над равелином

Тронули струны: «Внемли нам!

В мире найдётся юдоль и опричь

Той, что ты в силах постичь!»

 

Два близнеца Рафаиля,

Ретировавшись со шпиля,

Хлебные крошки снимали с ладош

И улетали под дождь.

 

2.

 

В створе развешенных ростров

Строгий Васильевский остров,

В скорби земной постарев, потемнев,

Плыл в обрамлении Нев.

 

В заводях отческой кущи

Волны, всё гульче и гуще,

Против уклона реки становясь,

Стлали арабскую вязь.

 

3.

 

Ангелы над равелином,

Облаку равновеликом,

Звали из мира, что призрачно-мним,

С пристани ринуться к ним.

 

Силилась песнь серафима:

«Тьма не наступит незримо

В граде, что ныне и присно храним

Ласковым оком моим!»

 

4.

 

Слушал, не чувствуя фальши

(Мне бы шагать себе дальше,

Отгородившись японским зонтом),

Как заливался фантом.

 

Вились вокруг панагии

Юноши полунагие,

И созерцал их прозрачную плоть

Я до двенадцати вплоть.

 

5.

 

В плод, что над крепостью вызрел,

Грянул полуденный выстрел.

Тот запрокинулся, спел и кровав,

Вмиг размышленья прервав.

 

Вестники в нервном мерцаньи

Соприкоснулись сердцами.

В пасмурном небе дотла, добела

Тлели четыре крыла.

 

 

2019

Александр Питиримов

Скобарская

Прикорну ко стене с повиликою,

Зачерпнув из Псковы со Великою

По ведру изумрудной воды.

Погляжу, замерев на минуту, я,

Как водица иззелена-мутная

Звонаря отражает лады:

 

Каждый отзвук кругами расходится.

А когда на земле распогодится,

Восвояси пойду, вдугаря.

Ухватившись за звёздную нанизь, я

Затяну, матерясь и румяняся,

Разудалую песнь скобаря.

 

Без рубля и вина горемыкаю,

Дал бы месяцу в харю немытую,

Чтоб не шлялся сюда с Лепешей.

Над безлюдьем нависшее небо хоть

В эту дивную, дикую непогодь

К лошадиному заду пришей.

 

Всё-то нынче не светит, не ладится,

Только баба проклятая лается,

Обронившая в заводь ключи.

И любуясь на русскую заповедь,

Я по пояс в русалочьей заводи

Замерзаю, хоть выпью кричи.

 

Ходят волны свинцовыми бликами,

Черен Псков куполами и ликами.

По стене с повиликою плеснь.

Всё засеки мне бабою чинятся,

А не выпью, так сердце кручинится,

Что летящая с Зáпсковья песнь.

 

Чёрт бы с теми ключами амбарными,

Да черпнув между башнями парными,

Два кольца на холодном скову

Обнаружил, аж зá грудью ёкнуло.

Поглядела бы, стерва, ан окнами

Не выходит изба на Пскову!

 
2020

Александр Питиримов

Странники

Далеко ль от тобольских вьюг –

На каурой кобыле вьюк,

Хлоп да хлоп кнуты!

Будни хлопотны.

 

Пермяка вьюга сцапала –

С юга, с севера, с запада

Да из Сызрани

Едут сызрани.

 

Испокон на кривой версте

Старцы, странники во Христе,

Братья-схимники

Правят зимники.

 

Повелось будто исстари:

Волокушами из Твери

Катят пó снегу

В гости к постнику.

 

– Крепок-де, как сибирский кряж,

Непокорный космач-кудряш, –

Сплетни ввысь стеной

По-над истиной.

 

– Всё к нему ходят хворые,

То клянут, чуть ни вором ли,

То напустят лесть,

Чтобы в душу лезть!

 

– Из дубров, по болотам вброд

Пробирался, чернобород,

За оградами

С конокрадами.

 

– Говорят, от уральских руд

Чуден голосом, нравом крут,

Глянет вороном!

Надо ль вора нам?

 

– А под Чудовым, водкой – чок!

Подвизался один дьячок,

Мало ль их окрест –

Борода да крест.

 

Крест вертя перед рожами,

Толковал с переброжими

Всё каликами

Он под ликами.

 

Утирал, дикобраз, слюну,

Сочиняя напраслину,

Но иссяк зоил,

Лишь язя залил.

 

Штоф прикончив, прокаркал: «Карт!»

А на брюхе ­чистейший фарт –

Золотишка пуд

Знамо дело, плут!

 

Небылицы слагает люд:

– Без похмелья-де старец лют,

Царь с царицею

Под десницею!

 

Едет люд, чешет в темени,

Из Тюмени – до темени

Да из-зá Светло-

яра – засветло.

 

Далеко ль от тобольских вьюг –

На каурой кобыле вьюк…

 

 
2020

Александр Питиримов

Шаляпин в гостях у Репина

«Чу, цепные заходились! Иль я

Кому-то потребен?» –

Оторвался от журнала Илья

Ефимович Репин,

 

Осеняемый настольным огнём

Картиннобородо.

«Огонёк» давал подборку о нём

На три оборота.

 

С репродукциями лучших холстин,

Несносными нá дух.

Фотографиями: Репин с Толстым

И Репин в Пенатах.

 

В кресле с розовой обивкою – граф

Малиноволобый…

На мансарде затрубил телеграф

Железной утробой.

 

Механический позыв невзначай

Был, впрочем, прошляплен:

«Отъезжаю запятая встречай

Целую Шаляпин».

 

За окошком свирепела пурга,

Скрипела подпруга.

И нелёгкая несла не врага,

А лучшего друга.

 

Под верандою смолк бас бубенца,

И финские клячи

Стали в точности напротив крыльца

Куоккальской дачи.

 

С полустанка прискакав напрямик,

Укутанный в шали,

Бас воочию узрел в этот миг

Картину «Не ждали»:

 

Утопающей в сугроб колеи

Да месяца кроме,

Одинокий силуэт Илии

В оконном проёме.

 

Возопил артист, хватая дубьё,

Неслыханным басом:

«Дай взглянуть, заря, в лицо мне твоё

Пред гибельным часом!»

 

Потащили клячи, чёрт их рази,

Чухонские сани.

И предстал пред живописцем Руси

Незваный Сусанин!

 

Засветились разом окна жилья,

Ожили Пенаты!

Хлопотал гостеприимный Илья,

И выпили нá ты.

 

И в любезной, заводной трескотне,

Пред самою зорькой,

Перебрались от «Мадам Паскине»

К рябиновой горькой.

 

Породнившись в мастерской, наверху,

С турецким диваном,

Хохотал Илье Шаляпин «Блоху»,

Ревел Иоанном.

 

Совершая променад на залив

По дюнам и горкам,

Рассуждали, крепко очи залив,

О Блоке и Горьком.

 

Поддевали оба Карла Буллу –

Зело до корней им!

Просыпалися подчас на полу

С соседом Корнеем:

 

Этот был ни худощав и ни толст,

И наскоро скис тип…

Как-то Репин из запасников холст

И с красками кисти

 

Вынул купно, и Чуковский был зван

На прежнее место –

Под картину «Козлоногий диван

И праздный Маэстро».

 

Были окна в понедельник Поста

В морозном тангире.

Подымали тяжело по полста,

Как будто по гире.

 

Ближе к вечеру пришёл тарантас

(Картина «Не ждали!»)

И умчался очарованный бас

В далёкие дали.

 

…Шла четвёртая неделя Поста.

Приехав в Пенаты,

Прикупили три аршина холста

Тверские магнаты.

 

Всё нахваливали, мол бонвиван

Большого масштаба:

Мастерская, козлоногий диван…

И голая баба.

 
2020

Александр Питиримов

Соцреалистический пейзаж

Ослепителен до слёз Бела Кун,

И под дымом из трубы белокур.

Он, прогулочною палубой – сверк! –

Забирает по течению вверх.

 

Разморённый на жаре Жан Жорес,

Погружая в глубину волнорез,

В бахроме и пене бархатных риз

Совершает двухнедельный круиз.

 

А навстречу им Василий Шукшин,

Весь в обвесе из резиновых шин,

Как при жизни – остроскул, коренаст,

Топчет воду, точно валенком наст.

 

Кто-то чёрен по трубу и угрюм,

Дизелями греет собственный трюм.

И басами в миллион децибел

Огревает мир – кто празднично бел.

 

Лезут в шлюзы делово Жан и Кун

Между жирных, живописных лагун,

Где пластами волны ил намели

И Дейнека сушит винт на мели.

 

Позабытый было соцреализм

В парадигме этих пышущих призм,

Миражами ставших прошлого из,

Уплывает по течению вниз.

 

 
2020

Алексей Семёнов

«Есть нечто посильнее пули в спину…»

После того как мы в мае 2010 года один за другим выступили в литературно-артистическом кабаре «Бродячая собака» в Петербурге, я спросил Александра Питиримова о том, почему он до сих пор не издал свою книгу. С тех пор этот вопрос я и многие другие задавали ему не раз и, видимо, так ему надоели, что, наконец, редактор сайта «Поэзия. Ру» Питиримов всё-таки взял и издал свою первую книгу стихов «Гений предместья». Её он представил в читальном зале Центральной городской библиотеки города Пскова.

Книгу «Гений предместья» Александра Питиримова сопровождают иллюстрации Анатолия Жбанова (на открытии его выставки «Жареный петух» и происходило шесть лет назад то самое выступление в «Бродячей собаке»).

Питиримов переехал в Псков давно, но псковским поэтом его осмелится назвать не каждый. Не то чтобы он брезгует хлебать местную «литературную кашу», но, судя по его стихам, если Питиримов и пишет о Пскове, то современности предпочитает события столетней давности. Возможно, они ему более понятны, чем то, что происходит сейчас.

Питиримов дважды, если не трижды, старомоден. Склонен сочинять длинные поэмы или новеллы в стихах. Темы для них подбирает преимущественно исторические. Да и язык при этом стилизует под давно прошедшие времена, даже если вдруг ненадолго заглядывает в современность. Впрочем, каких-то особых границ между прошлым и настоящим в его стихах нет. «Есть многое на свете, друг Гораций: // Сны мудрецов дурны от аберраций // И потому не вещи, монами. // Есть нечто посильнее пули в спину: // Любовь. Роднится аглицкому сплину, // Но менее изучена людьми…» Такое у него посвящение, с которого начинается новая поэма «Карамышев». По этим шести строкам можно составить словесный портрет Александра Питиримова. Интеллектуал, иронист, азартный игрок словами… Однако когда он, играя словами, повышает ставки, то головы не теряет и, как правило, обходится без аберраций (отклонений от нормы). Ценность в том, что нет в этом бесчувственности. Хотя тот, кому надо, всё равно его по формальным признакам запишет в постмодернисты: «Таюсь во мгле, сплин «Клинским» вышибая, // На всю катушку музыка живая – // Не заглушить неизлечимый «Сплин». // Я с ливнями скреплен холодным сковом, // Свой Псков я вышибаю Божьим Псковом, // Как Клином Клин. // И я народу посвящаю лиру…» Читаешь всё это и понимаешь, почему автор предпочитает всё-таки больше писать о прошлом. «Клинское», «Сплин»… Эти предания ещё слишком свежи, чтобы в них всерьёз верить. Отсюда, наверное, и погружение в более глубокие пласты длительной выдержки, где даже перечисление бытовых предметов, вывесок, названий улиц, имён и фамилий звучит как русский романс.

Питиримов нуждается в большом пространстве. Как автор он похож на пловца, которому скучно в маленьком бассейне: только нырнул — и вот уже бортик. Ему хочется разогнаться и не отталкиваться от «бортика» подольше, и в таком случае сюжет — внутренний двигатель, позволяющий двигаться вперёд — купаться, нет, плыть в словах, попутно делая отступления.

«Мечтаю написать в лучах заката // Портрет уездного аристократа, // Питая умозрительный эскиз // Палитрой увядающего лета:// Пусть белого английского жилета // Коснётся бегло розовая кисть…» Эти строки вроде бы ни к чему не обязывают. Но если бы кисть была не розовая, а жилет не белый, то ничего бы не вышло, разве что тот самый умозрительный эскиз. Хотя, разумеется, неслучайно в «Диптихе» возникает эпиграф из Иосифа Бродского«Се вид Отечества, лубок». На Отечество Питиримов смотрит в том числе и с этого ракурса, умело вызывая у читателей ассоциации с лубочными картинками. А если они у кого-то не возникнут, на помощь приходят иллюстрации Анатолия Жбанова.

 «Каким бы классом мы ни отправлялись. // Занятный, так сказать, психоанализ: // С младых ногтей знакомый эпизод, // Как, становясь внезапно пассажиром, // Вдруг чувствуешь, что сладостно по жилам // Течёт не кровь, а терпкий креозот…» Хорошие стихи тем и отличаются от плохих, что когда их читаешь, есть возможность почувствовать, как нечто сладостное «течёт по жилам». Но не всем дано стать пассажиром — количество билетов ограничено.

Читатели, конечно, бывают разные. Возможно, кто-то читает поэмы и стихотворные новеллы Питиримова потому, что хочет узнать: отчего это чиновник Двуочёчников вдруг скончался? Не помогли ему? Или — как в «Карамышеве»: неспроста же в поэме присутствует железнодорожная линия? Как бы не закончилось катастрофой… Сюжет закручивается, и читатель крутится вместе с ним, всё больше погружаясь в текст. Но всё-таки кажется, что «погружение в слова» здесь важнее, чем фабула и сюжет.

В «Диптихе» Питиримов меняет длину строки, и возникает эффект вкручивания лампочки:

Проволокой шёл ток,

Делая в миг сто па.

Завеличье. Желток

Уличного столпа

Вязок и долговяз.

Хрупко его нутро,

Вкручено в новояз

Лампочкой ГОЭЛРО.

В девять с полтиной ватт

Свет еле жив и слеп:

Под палантином врат

Жён-мироносиц склеп…

В новой и пока единственной книге Питиримова стихи соединяют несколько городов и эпох. Петербург, Москва, Петроград, Псков… Что-то написано в 2016 году, как «Карамышев», что-то известно не первый год: «Аничков мост», «Очерки Красного Петрограда», «Чиновник Двуочёчников скончался», цикл «Ветер лихолетья», «Трактир на Конной»… И это своего рода декларация независимости от нынешнего времени, в котором Питиримов работает, в котором получает деньги… Но посвящать современности целые поэмы?.. Жалко тратить на это слова, уж лучше обратиться к губернскому Пскову столетней давности или к рассказу о злоключениях помещённого в позапрошлый век Павла Львовича Двуочёчникова — удивительного чиновника, игнорирующего взятки («Он брать хотел, но, видит Бог, // Не мог! Не знал, как подступиться…»).

Теперь стихи Александра Питиримова можно не только читать, но и листать. Шуршать типографской бумагой.

 

Источник: http://gubernia.media/culture/est-nechto-posilnee-puli-v-spinu/

Александр Донецкий

Мир сжался до размеров Завеличья. «Псковский текст» Александра Питиримова

«Псковский текст», вне сомнений, не только название нескольких стихотворений с упоминаниями псковской топонимики, стихотворений, опирающихся на особый здешний хронотоп с его самобытными приметами, но и некий поэтический конструкт, отсылающий к другим «текстам» того же порядка: в первую голову к «Петербургскому тексту» русской литературы, но вполне легко представить, что, само собой, имеются и текст Московский, и тексты, допустим, Киевский или Сибирский. Так почему бы в пандан ко всем этим литературным «туманностям» не быть и «Псковскому тексту», пока, быть может, скорее, как возможности, вероятности, пустоты, ждущей и требующей начинки, нежели свершившейся данности?

Здесь имеется одна закавыка. Если с «Петербургским текстом» русской литературы все более-менее ясно и четко и строго очерчено, как на регулярном проспекте северной столицы, домысливаемом тремя веками его истории (есть живое тело Петербургского мифа с самого его рождения из мозговых чресел Демиурга Петра до наших дней, и есть вполне осязаемые тексты — от Пушкина, Гоголя и Достоевского до Андрея Белого, Хармса и Гребенщикова), то уже, скажем, Московский текст, несмотря на всю его гипотетическую «тучность и многослойное богатство», обозрим и кодифицируем с гораздо большими затратами и усилиями. Необходим въедливый составитель, а может, и целая артель, институт талантливых шарлатанов, творцов и конструкторов этого самого «Московского текста» — с подробно прописанной концепцией, бизнес-планом, разбивкой тем и репарацией семантики и бог знает чем еще. Не всякий писатель-москвич — творец «Московского текста», хотя вовсе не нужно обладать недюжинной эрудицией, чтобы определить наличие такого текста в Русской культуре. Тут просто важно застолбить и поставить проблему ребром. Стало быть, «Московскому тексту» бысть, и давайте уже составим подробные описи его бытия! И Киевскому бысть, и Сибирскому, и — для пробы — Витебскому. Ну, а уж Псковскому сама Троица велела.

Главное, чтобы нашелся подходящий «гений места». А он раз — и нашелся. В лице «оскобарившегося московита» Александра Питиримова, предложившего свой «Псковский текст».

«Эка невидаль!» — воскликнет патриот-словесник, да были тут уж составители «псковских реестров», понаехали да сгинули, плюс от своих, здешних, проходу нет: кроме альманаха «Скобари», каждый норовит соорудить свой личный стихотворный или прозаический короб со словом «псковский», и это не беря в расчет тех изначальных, средневековых летописцев, чью кирилло-мефодиевскую каллиграфию хранят прочные полки древлехранилища в Музейном переулке.

И будет не прав. Летописи — летописями, сколь ни были бы они бесценны, и горы стихотворной макулатуры от местных издательств останутся макулатурой, а вот «Псковский текст» — он от Адама (как мы знаем, пра-поэта, то есть от первого назывателя), покуда не появится смельчак, который вот так запросто, за здорово живешь, не сформулирует (диктую по буквам: «П-с-к-о-в-с-к-и-й т-е-к-с-т», никакого «Псковского текста» как бы и нет, невзирая на библиотечные полки и горы собранной пионерами макулатуры. И некто явился, и застолбил. Не стесняясь, продиктовал: «Псковский текст». Примите и распишитесь. Все, начинаем новый отчет, перемотку времени и текстов, заметок на полях и между строк, как от Христа, — форвард и реверс, в переднюю и обратную стороны.

И этим «некто» оказался Александр Питиримов, сам себя назначивший и новым составителем, и летописцем, даром, что понаехавший московит, вынужденный привыкать к особенностям местных ударений. Хотите вы этого или нет.

А какой Питиримов — поэт? На мой непредвзятый взгляд, вполне подходящий для творца новоявленного «Псковского текста». В Питиримове, как поэте, причудливо соединился маньяк-историк, дотошливо выискивающий в складках родной истории любопытные факты, и стихотворец-изувер, терзающий слух и зрение любителя поэзии всяческими усложнениями формы и смысла. Здесь он вполне наследует настоятельным рекомендациям ОПОЯЗа, убежденного в том, что если глаз и мысль читателя не спотыкается на вдруг вздыбившейся тесноте стихотворного ряда, то это и не настоящие стихи вовсе, а так, безделица. Знаменитая пушкинская максима: «поэзия должна быть глуповата» — не для него, он рад нанизывать «остранения» за «остранением» (термин-неологизм Шкловского, от слова «странный»), так, чтобы стихотворение превратилось в своего рода шифровку, обязательно требующую своего читателя-дешифровщика.

Это очень напряженный процесс: взаимодействие автора-стихотворца, творящего свои вирши-шарады, буквально заставляющие продираться сквозь густой художественный частокол «остранений» на разных этажах: метафоры ли, сравнения, поэтического синтаксиса, движения сюжета, витиеватой рифмовки с составными и необычными созвучиями, неожиданной концовки, например: «Как горний сыр в кефирном маринаде, / В предутреннем эфирном маринаде / Клонился месяц к западу за МКАД…». Или: «Луна плыла, пылая где-то сзади, Облаткой растворяясь в облаках». Рифмы хочется смаковать как на языке (до оскомины и типуна), так и в зрачке: «психоз — комунхоз», «поборы — фрюктидоры», «градиент — граде N», «епископ — не близко б», «сто па — столпа» и т. д.

Один из просчитанных эффектов — темнота, герметичность поэтического высказывания. Питиримов движется к Пскову одновременно с двух направлений, с севера и юга, из двух столиц, от Питера и от Москвы, из двух столичных текстов, с их аллюзиями и номинациями, рождая третий — сугубо Псковский.

Обычно главное событие маленьких поэм Питиримова — какая-нибудь катастрофа: начало мировой войны, четвертый год революции, где улицы тесны от трупов, протухший младенец на руках, самоубийство женщины, бросившей мужа, проигрыш в пух и прах в трактире на Конной залетного шулера, но важно, что об этих катастрофах, вселенских и личных, не только сообщается, о них вопиет и сигнализирует сама речь. Наречие поэта взрывается то непонятным архаизмом, то утопает в сложной системе смысловых экивоков, главное предназначение коих – опять же – не пустить внутрь стихотворного ряда. Затруднить вход. И только тот читатель, что найдет отмычки, проникнет в круг избранных, — питиримоведов и питиримофилов.

Поэзия должна быть глуповата – спорное утверждение, но пресловутая «глуповатость» и запредельная заумь на самом деле весьма близкие явления языка и мышления. Т. н. сложность – никогда не самоцель, а мотор «энигматичности», когда читатель требует перевода и на деле превращается в натурального переводчика, то бишь в со-поэта, со-творца. А что еще требуется от Питиримова? Ничего, кроме того, что «врубясь» (во всех смыслах) в его вирши, снова и непременно начинаешь чувствовать себя художником. И, как ни странно, — скобарем. В том новом, особом, оскобаренном, питиримовском смысле.

«Бежав себя, любви и безразличья, / Почти десятилетие назад/ Мир сжался до размеров Завеличья / Со странным ударением на «за». // Так: «Завеличье». В букве здешних правил. / И стал я «за» — не запил, не забил. / Но тем, что свой язык так оскобарил, Я слуха своего не оскорбил».

 

Источник: https://pln-pskov.ru/culture/221617.html