ПОСВЯЩЕНИЕ

 

Есть многое на свете, друг Гораций:
Сны мудрецов дурны от аберраций
И потому не вещи, монами.
Есть нечто посильнее пули в спину:
Любовь. Роднится аглицкому сплину,
Но менее изучена людьми.

Таюсь во мгле, сплин «Клинским» вышибая,
На всю катушку музыка живая –
Не заглушить неизлечимый «Сплин».
Я с ливнями скреплен холодным сковом,
Свой Псков я вышибаю Божьим Псковом,
Как Клином Клин.

 

И я народу посвящаю лиру…

 

 

1. УРАВНЕНИЕ С МАЛОИЗВЕСТНЫМ

 

Суров и нем и тем потрафил миру
Крестьянский быт российских волостей.
Вольно живописать, когда лет двести
Во Мценском и Лопасненском предместье
Не читывали вовсе повестей.

Волнуется желтеющая нива.
Во ржи, пересекая пропасть мнимо,
Воздела корабельная сосна
Зеленый парус. В знойной скукотени
Ни отзвука, ни проблеска, ни тени
И. Шишкина живого полотна.

Фьють! – жаворонок в воздухе нагретом
Над мчащимся стремглав кабриолетом,
Густым тысячелистником и льном,
Насвистывает вальс из Травиаты.
В сухой песок бесстрастно травы вмяты,
И гибнет солнце в ободе стальном.

Гнедая лошадь рысью не плетется:
Ландо того гляди перевернется,
Взлетает на ухабах и пылит.
Ездой – столь увлекательным процессом –
Наш век с его промышленным прогрессом,
Увы, восходит в верхний неолит.

Едва ли птичье пение расслышав,
Торопится помещик Карамышев,
Собственноручно правя с облучка
Помещичьим фамильным драндулетом.
Окутавшись чернильным фиолетом,
Кочуют кучевые облачка,

Но кажется – не двигаются с места.
Большеколесный экипаж Модеста
Модестовича выкатил на тракт –
Расхлябанным, клокочущим и ражим
И вскоре слился с облачным пейзажем
В один изжелта-маревый абстракт.

Задача мне с одним малоизвестным –
Уже поименованным Модестом:
Как странно изменилось житие,
Когда тайком закралась в уравненье,
Нарушив сон, дела, уединенье,
Кокетливая шляпка-канотье?

Она плыла поверх стерни высокой
На белокурой и голубоокой,
Сияющей головке Натали
Кавериной ­– супруге генерала
Каверина. Поверх стерни мелькала
И растворялась в розовой дали –

Смеющейся, родной, неповторимой.
А он стоял в тоске необоримой
И сам не свой, как будто пьяный в дым –
Несчастный, одинокий Карамышев.
И туча, враз полнеба отчекрыжив,
Разверзла хляби бурные над ним.

Так минул год в немом оцепененье.
И с той поры в наследственном именье
Уже не возникали миражи.
Но каждый день был прожит, как последний,
И в январе Модест сорокалетний
Витал с NN над пропастью во ржи.

Потом, в июле, бедную Наталью
Модест узнал под траурной вуалью
В воскресный день у храмовых дверей:
Увы и ах, не стало генерала.
Промаявшись, ни много и ни мало,
До вторника, к возлюбленной своей

Он вырвался, как праведник из ада,
Хлеща гнедую лошадь до упада,
По бездорожью, ржи и целине,
Впадая то в смятение, то в ярость,
И вскоре объясненье состоялось
И, в общем, было принято вполне.

Мечтаю написать в лучах заката
Портрет уездного аристократа,
Питая умозрительный эскиз
Палитрой увядающего лета:
Пусть белого английского жилета
Коснется бегло розовая кисть.

В оттенках бирюзового, на лоне
Излучины почиющей Шелони
Сухой шелоник скирды шевелит,
И дюжина подвод крестьянской свадьбы
Ко флигелю отеческой усадьбы
Из крепостных известняковых плит

Прижалась, как отара к волопасу.
Клонилось лето к Яблочному Спасу,
И каждая подвода одвуконь,
С иконками и лентами на дужке.
Дурачились подвыпившие дружки
И провожали солнце за Шелонь.

Алел закат, и было так извека.
Портрет немолодого человека
На фоне черноусых пострелят:
Се почвенник, пскович и самородок,
Чуть близоруко вскинут подбородок,
Изломом бровь, незамутненный взгляд.

В раздумье объезжает он владенья
В часы молитв, во дни уединенья,
Один как перст в отечестве своем,
Где длинный свиток лет прочитан, прожит.
Сухой шелоник волосы ерошит,
И чуждый серебрится окоем.

Сюртук небрежно брошен через локоть.
Как берег крут: Шелонь, Пскова ли, Ловать –
Без разницы, он в этом мире гость.
Уж не свое обходит он именье,
Не слышит в спину праздничного пенья
И грузно опирается на трость,

Вдыхая грудью запахи зюйд-веста.
Оставим неоконченным Модеста
Портрет, как старый крейсер на мели.
Не вышел он, и к черту! К черту мели!
Вернуться к опечаленной вдове ли –
Оставленной у церкви Натали?

Среди дельцов и фанфаронов стрюцких,
У щеголей скупых великолуцких
Семейство разорившихся дворян
Сошло за высший свет. Иван Каверин
Был стар, брюзглив, брезглив и суеверен,
Но юною Натальей обаян.

Вернувшись в Псков из северных губерний,
Не выдумав союза эфемерней,
Он обвенчался с милою NN.
И вне себя от собственного фарта
Спустя полгода умер от инфаркта –
Столь юн и светел, счастлив и блажен.

Наталья, больше на людях, конечно,
Была огорчена и безутешна,
И впрямь на монастырь обречена.
Но повстречав влюбленного Модеста,
Негаданно богатая невеста
С помещиком была обручена.

Однако новой партии недолго
Звучать дано: Модест из чувства долга,
Каприз предвосхищая наугад,
Еще стесненья в средствах не имея,
Пред нею то бледнея, то немея,
К роскошной ножке бросил Петроград –

Столичный град с провинцией убогой
Соединив железною дорогой.
Спеши, пари, машина, воструби!
Льняную гладь стальною нитью вышив,
Прославился помещик Карамышев
На весь уезд – от Вешек до Кеби.

Кипело устроительство дороги:
Большие карамышевские дроги
Возили балки стали голубой,
И клокотал оврагом и поляной
Ручей, приток Шелони безымянный,
Оправленный чугунною трубой.

Грузили щебень, грунт, и этой массы б
Хватило на невиданную насыпь –
Саженей двадцати между болот.
Всего, казалось, прибыло сверх меры:
И шпал, и костылей, но инженеры
Считали, что весьма, наоборот,

В строительстве всего недоставало:
Не достигала высота отвала
Положенной и не хватало рук.
И столько было вынуто породы,
Что с нею шли крестьянские подводы
Куда-то за шелонский виадук.

Модест, своим раченьем обуянный,
Сам хлопотал в рубахе полотняной:
Путейцем, инженером и рантье
Он был в одном лице. И то и дело
Под солнышком на насыпи желтела
Соломенная шляпка-канотье.

И грезилось Модесту: ради Бога
Столичная железная дорога
Их руки и сердца соединит.
Вниманию NN не отказала,
И он воздал созданием вокзала,
Чем тот вокзал поныне знаменит.

И думалось ему, что Бога ради
Сбылись ее мечты о Петрограде,
И этой мыслью сердце взволновал.
Был недалек от истины философ…
Сползал закат пахуч и густо-розов
В канун дня Д за необъятный вал –

Легко, бесповоротно и бесславно.
Прелестница, Наталья Николавна,
Каверина коварная моя!
Теперь она с помещиком играла,
Как прежде, охмуряя генерала,
Мечтая перебраться за моря.

Уже вздымались гордые форштевни…
Но в утлой карамышевской деревне,
В глуши, куда сам черт не забредал,
Она жила с Кавериным несносным,
Кручину изливая ржи и соснам,
Покамест не оставил генерал

Свою вдову богатой генеральшей.
В ее игре ни полутона фальши
И полная колода королей,
И билась предприимчивая жила:
NN именье мужа заложила,
За сумму с энным множеством нолей.

И время долгожданное настало:
В канун дня пуска первого состава
NN преподнесли ангажемент.
Сыграл закат на углеродной стали.
В ту ночь мы Карамышева застали
В неподходящий, помнится, момент.

В плаще и треугольном капюшоне
Модест стоял на новеньком перроне
Под ливнем, как никандровский монах.
И капли, косо падая с навеса,
Старались угодить в лицо Модеста
И обращались в слезы на щеках,

И грезилась во мраке обветшалость…
Наутро в новом доме все смешалось:
Мальчишки, папиросные лотки,
Мундиры и лиловые рубахи,
Зонты и трости, ордена и бляхи,
И гам, и паровозные гудки.

Пар стлался дымом крымской обороны,
Кондукторы сияли как бароны,
И в этой расписной галиматье
Обыденного, праздного вокзала
Кружилась, появлялась, исчезала
Кокетливая шляпка-канотье.

Лишь два удара в колокол услышав,
Очнулся обомлевший Карамышев,
И тут же кровь прихлынула ко лбу:
Не больше двух минут до отправленья!
Помещик, дворянин и член правленья
Дороги с воплем бросился в толпу.

Работая локтями, кулаками
Прокладывал он путь между лотками,
Но все слилось в препятствие одно:
Мундиры, саквояжи, дождь и ветер.
Кондуктор свистнул, машинист ответил,
И первый поезд двинулся на Дно.

Пробиться к краю он успел едва ли,
Пока о рельс колеса буксовали,
И понимал что-либо он едва:
Стоял – простоволосым и безвластным,
Узнав NN в вагоне первоклассном
Под занавесью с вензелем N2.

За тюлем с серебристою прожилкой
Она была счастливой пассажиркой,
А он – лишь поседевшим добела
Последним простаком и погорельцем,
Когда вагон отстукивал по рельсам:
«Она была…»

 

 

2. ВОДА КАМЕНЬ ТОЧИТ

 

Прогноз погоды лжив и бессистемен:
Повсюду дождь и гибельная темень,
Телеграфист пророчит суховей,
А, в общем, будет солнечно и мило,
Вот только б за ночь ливнями не смыло
Нас с метеорологией своей.

В промозглых и порывистых зюйд-вестах,
В кромешной мгле на стрелках и разъездах
Мигают голубые маяки:
Обходчики сражаются с дрезиной –
Их голени обтянуты резиной,
И вымазаны глиной армяки.

Живой родник, источник безымянный,
Шальной приток Шелони окаянной,
В оправе расколовшейся трубы,
Свои оковы сбросил, как химеру,
И черпает зловещую пещеру
Под насыпью, в промоине дербы.

Служило лето траурную мессу,
Тревожно барабаня по навесу,
Трубя, что духу, в старый водосток,
Суглинистую почву размывая…
Покамест принимала узловая,
Препровождал «четверку» на восток

На узенькой, запруженной платформе
Начстанции в намокшей униформе.
Не стоящ ни имением своим,
Ни именем, ни мнением, ни местом,
Он звался Карамышевым Модестом,
Полвека проведением храним.

Ходили разговоры, но не боле,
О странной карамышевской юдоли,
Обманутой любви et cetera,
Растраченных богатствах, меценатстве:
На станциях в обширном государстве
Посплетничать большие мастера.

Почтенных Карамышевых наследник,
Модест, хоть был действительный советник,
На службе, при наградах и чинах,
Но отражался в глянцевом вагоне
В плаще и островерхом капюшоне
Бессребреник, никандровский монах.

Четвертый день природа бунтовала:
Сползали сели с рельсового вала,
Напоенного влагою сполна.
Четвертый день вода точила камень,
Клонилась долу порховская рамень,
И в рожь валилась гордая сосна.

На станции составы шли по парам:
Сначала четный. Машинист контрпаром
Затмил толпу извозчичьих возков
И десять жестяных аршинных литер.
Из Пскова он «четверку» вел на Питер,
А «тройка» встречным двигалась во Псков.

Клубился пар, весь слепленный из теста.
В нем машинист приветствовал Модеста
Не как обычно, не издалека:
Сызвека нелюдимый Карамышев,
В объятьях машиниста обездвижив,
Давил, что мочи, точно свояка,

И чай пил с паровозною бригадой.
Вот наполняют тендер крутозадый
Водою, и обходчики снуют,
Постукивая: тук, тук-тук, – по буксам,
И запах креозотовый, и стук сам
Вливаются в дорожный наш уют,

Каким бы классом мы ни отправлялись.
Занятный, так сказать, психоанализ:
С младых ногтей знакомый эпизод,
Как, становясь внезапно пассажиром,
Вдруг чувствуешь, что сладостно по жилам
Течет не кровь, а терпкий креозот.

Паноптикум пейзажей на экране.
Слух услаждает ложечка в стакане,
Крадущемся на краешек стола.
И сердце перестраивает ритмы
И возвращает образы и рифмы:
«Она была…»

В такую ль ночь без повести, без драмы?
Вот копия вечерней телеграммы:
«Храни вас Бог, и будь благословен
Гостеприимный кров ваш. Мне отрада
Бежать в деревню, прочь из Петрограда.
До встречи на вокзале. Ваша N».

Извозчичий рысак стучит подковой:
В два-сорок ожидается почтовый
Состав из Петербурга, номер три.
Кого-то ждет во мгле гнедая пара,
Курятся облака густого пара
С «четверкой», зеленеющей внутри.

Четвертый день без удержу хлестало
Дождями площадь старого вокзала,
Не помнившего имени творца.
Кидало, будто парусную барку
На скалы, позабытую хибарку,
К вокзалу прикорнувшую с торца.

А рядом с утлым домиком Модеста,
Со стенками и кровлей из асбеста,
Скучало постаревшее ландо –
Трепал обшивку выцветшую ветер…
Кондуктор свистнул, машинист ответил,
И скорый плавно двинулся на Дно.

Тринадцать верст двум скорым до разъезда.
Давно таким не видели Модеста
Путейцы и старик-телеграфист:
Начстанции был резов и приветлив,
Ушел под дождь, минуты не промедлив,
Встречать обратный – мокр и неказист.

Пока Модест Модестович ждал парный,
Обходчики простукали товарный –
Большой четырехпарный паровоз
И дюжину его полувагонов.
С тем сотворили множество поклонов
Земных и в пояс. Смилуйся, Христос,

Над грешными. Возница полусонный
Привстал на козлах: тихо… Станционный
Басистый медный колокол молчал,
Не предвещая легкой трехрублевки.
Рука Модеста стыла на веревке,
Был пуст перрон, похожий на причал.

Шумит прибой, накатывают волны,
Плывут полувагоны, точно челны
Во мгле, к царю морскому в кабалу,
Груженые углем и древесиной.
Обходчики сражаются с дрезиной,
Как с яликом на пенистом валу.

Два-сорок. Тишина. Рука Модеста
По-прежнему, не двигается с места,
Хотя уже порядком затекла.
И, кажется, лицо телеграфиста
Над аппаратом мрачно-водянисто
За мокрою субстанцией стекла.

И думалось Модесту: ради Бога,
Судьба его – железная дорога,
Где каждый гвоздь знаком наперечет.
Казалось: миг-другой, совсем немножко, –
По мокрым рельсам лунная дорожка
В огнях локомотива потечет.

И грезилось до боли, до невроза,
За ливнями ворчанье паровоза,
Под гулкое ворочанье поршней
Грудное «уф» стального голиафа –
Для бывшего помещика и графа
Был звук воображаемый важней

Всего на свете, ибо время вышло,
Но, кроме ветра, ничего не слышно,
И в сажень темноты не проглядеть.
И в это бесконечное ненастье
Проваливалось призрачное счастье,
И хоть бы поутру пошло редеть.

И думалось ему, что Бога ради
Мечты NN о шумном маскараде
Сбылись, и было многое всего
Того, чем недобра ему столица.
NN пройдет и, вглядываясь в лица
Встречающих, Модеста своего

Узнает ли? Под зонтиком напрасным
Сойдет она с подножки в чем-то красном
И вся в торжоцком зóлотном шитье,
И… почему-то взору рисовалась
Невесть откуда взявшаяся шалость –
Кокетливая шляпка-канотье.

Тут конь заржал, картина задрожала:
Был оклик точен, как удар кинжала,
В минуту сновидение прервав.
В полоске света – Заратустра истый –
Телеграфист стеклянно-водянистый
Развел руками: умер телеграф.

Как старый трагик, под аплодисменты
Подняв над головой обрывок ленты,
Застыл он у распахнутой двери.
Добавить драматического баса б:
В двенадцати верстах размыта насыпь! –
Гласила надпись, черт ее дери!

Последних слов не слышал Карамышев:
Когда не колошматил дождь по крыше б,
И ураган в трубе не завывал…
Он чувствовал лишь в легких полыханье,
И собственное гулкое дыханье
В порывистом ветру не узнавал.

Бежал Модест, куражась в дикой пляске,
Не помнил, как закладывал коляски,
И в этот час едва соображал:
Погнал по тракту, дальше от вокзала,
И только пламя в легких бушевало
Так, что меж ребер плавился кинжал.

Над взмыленной гнедой гуляли плети –
Летел Модест в своем кабриолете,
Как некогда бывало, с ветерком,
Не замечая злых пощечин ветра,
И от ландо летели клочья фетра,
И тлело за казенным сюртуком.

Мчал по полям с погубленною рожью,
По кряжам, целине и бездорожью
Его большеколесный экипаж –
Расхлябанным, клокочущим и ражим.
И вскоре слился с облачным пейзажем,
В чем был его солидный авантаж.

Как томная, изнеженная дева,
Во ржи лежало жертвенное древо,
Корнями устремляясь в небеса.
И лошадь рядом с ним едва не пала,
Поскольку грязь пудами налипала
На спицы и на обод колеса.

Лишь показалась валовая кромка,
Как стало все отчетливо и громко:
Металла скрежет, человечий крик,
И посредине кряжистого вала
Зияла пасть глубокого провала
С провисшими обрывками вериг

Почившего внезапно телеграфа.
Забитого камнями голиафа
Узрел Модест – и в легкие кинжал!
Начстанции несчастный понял только
Одно, что это был почтовый, «тройка»,
И, спешившись, к обрыву побежал.

Кошмарно, исступленно и стопало
Царапала обрыв за шпалой шпала.
Вагоны, как большие короба,
Сползали с вала в илистую лужу,
Откуда черным зевом вверх-наружу
Топорщилась чугунная труба.

Вагоны провисали, расцеплялись,
Валились друг на дружку, издроблялись,
Мешаясь в кучу в жуткой темноте.
Был зол Модест, с упряжкой промурыжив.
Мечась впотьмах, безумный Карамышев
Втоптал в суглинок шляпку-канотье.

Железный лом трясиною всосало,
Лишь три-четыре, из хвоста состава,
Вагона удержал размякший вал,
Но оползень, во ржи могилу вырыв,
Грозил настичь бегущих пассажиров
И безустанно мертвых погребал.

Взбираясь под нависшую машину,
Брал двадцатисаженную вершину
И звал NN израненный Модест.
Его к утру у древка верстового –
В беспамятстве, уже полуживого –
Отыщет Всероссийский Красный Крест.

Что впереди? Пятнадцать дней раскопок
Меж пары возвышающихся сопок
И сорок с лишним дрожек гужевых.
Здесь некогда прокладывали рельсы
В честь некоей десятилетней Эльзы
Кавериной, оставшейся в живых.

 

Конец