×
Menu
corner

Александр Питиримов
Гений предместья. Поэмы. Стихотворные новеллы. Стихотворения. (Псков, 2016)
Дорога в Нижний Городец. Поэма (2018)

Гений предместья

В поэтический сборник Александра Питиримова «Гений предместья» (Псков, 2016) вошли поэмы «Аничков мост», «Чиновник Двуочёчников скончался», «Карамышев», циклы стихотворных новелл и стихотворений «Москва Гиляровская», «Ветер лихолетья», «Очерки Красного Петрограда», «Гений предместья», написанные в 2004-2016 годах.
Вступительная статья написана доктором филологических наук, профессором Псковского государственного университета Аидой Разумовской. Издание проиллюстрировано художником Анатолием Жбановым.

В электронной версии дополнительно публикуется:
«Дорога в Нижний Городец» (поэма, 2018).

Поэмы

  • 2018

    Дорога в Нижний Городец

    Поэма

     

  • 2016

    Карамышев

    Поэма

     

  • 2010

    Чиновник Двуочёчников скончался

    Поэма

     

  • 2008

    Аничков мост

    Поэма

     

Циклы

  • 2013-2015

    Гений предместья

    Стихотворные новеллы, стихотворения

    Начало (2013), На Губернаторской (2015), Вишь, новый сад (2015), Трактир на Конной (2015), Диптих (2015), Завеличье (2015), Косьма и Дамиан (2015), Новорижское (2015), Гений предместья (2015)

  • 2012-2013

    Очерки Красного Петрограда

    Стихотворные новеллы

    Двадцать один (2012), Жертвоприношение (2013)

  • 2004-2011

    Ветер лихолетья

    Стихотворные новеллы, стихотворения

    Канал (2004), Храм (2005), Истопник (2007), Полонез (2009), Полуторка (2011)

  • 2004-2010

    Москва Гиляровская

    Стихотворные новеллы

    Ходынка (2004), Наводнение на Неглинке (2005), Балдоха (2005), Меценат (2010)

Летите в мир таинственные главы...

Знакомясь с книгой А. Питиримова «Гений предместья», испытываешь удивление: наш современник, молодой человек, он, тем не менее, свободно ощущает себя в начале и середине ХХ столетия, словно был свидетелем глобальных исторических событий ушедшего века. Здесь и зарисовки «Красного Петрограда», и лагерная эпопея, и военное лихолетье, где субъективное, семейное перерастает в историческое, общенародное. Но особое пристрастие автор питает к эпохе Серебряного века, обнаруживая немалую литературную эрудицию, увлеченность историей старого Петербурга и былой Москвы. Впечатляет его умение воссоздать прошедшие времена с помощью колоритного языка — особенно отличается этим «Москва Гиляровская», рассказывающая об обитателях московских трущоб и переулков.

Читать книгу интересно, потому что стихотворные новеллы — со своими сюжетами и характерами, со знанием исторического материала, богатые литературными цитатами, аллюзиями и всегда окрашенные оригинальной авторской интонацией — захватывают. Но наряду с повествовательностью произведениям поэта свойственно эмоциональное переживание материала.

Откроем поэму «Аничков мост», самим названием отсылающую к теме Петербурга. Принято считать, что к середине ХХ века О. Мандельштамом, А. Ахматовой, К. Вагиновым она была исчерпана, закрыта. Однако и сегодня, как выясняется, имеет продолжение в отечественной литературе.

Следуя сложившейся традиции, А.Питиримов отдельными мазками, отсылая к уже известному, передает парадность и вычурность столичной архитектуры: «Лепнины ленты, ордена балконов, / Лакеи из атлантов, купидонов». Рисует Невский проспект, который век уж «многолик, многоязык, / Изысками пьянящий полиглота». Находит собственные метафоры, упоминая реки и мосты города: «Дворцовый мост — дворовые качели — / Блестящ и изворотлив, как форель». Кстати, метафоричность осознается как свойство собственного поэтического мышления: «хор метафор красит скучность прозы».

Но определяет образ Петербурга в поэме все же метеорология, ведь именно описанием дождя открывается повествование: «Незрим Петрополь, ливнями пронизан, / Стучит по черным клавишам-карнизам / Квартирных окон форте: „Фа-Ре-Ля“». Само по себе это и не ново, но оригинальность заключается в том, что музыка петербургских дождей метафорически соединяется с образами монархов (Павел, Петр, Екатерина), по прихоти которых был сотворен прекрасный город искусств: «Виртуозно шпарит Павел / „God Save the King“ на спиленных ладах. / Сквозь гул денной, среди глухих ночей ли / Выводит Петр на мокрых проводах / Вальс для трамвая и виолончели». Музыкальные метафоры структурируют описание торжественной «венецианской протеже»: «Дождя стекает ниц меццо-сопрано / В альты ручьев, к подошвам Монферрана, / Застывшего под бронзовым зонтом…». И в то же время льющаяся с небес вода словно смывает исторические эпохи, заставляя их сменять одна другую: «Дождь с капителей слизывает грим / И в люки мостовых смывает время». Вот почему в привычные петербургские пейзажи вписываются приметы разных эпох (крейсер «Аврора», экипажи, светофоры). История одного города вбирает в себя и события государственного масштаба, и частные судьбы людей. Все они представляют разные аспекты петербургской темы. Авторской волей соединяются в одном произведении знаковые фигуры далеко отстоящих друг от друга времен: Гиппиус, Блок (начало ХХ века), Бродский (вторая половина ХХ века), затем Лермонтов и Пушкин (первая половина XIX века). Помимо исключительной талантливости, поэтов объединяют трагические судьбы. Но выделяется среди них А. Блок, охарактеризованный по-ахматовски: «Сухопар и бледен Бог: / Трагичный тенор, непременно в черном». Потому и город, хорошо знакомый нашему современнику биографически, предстает не пушкинским, в его «строгом, стройном» обличье, а туманным, блоковским Петербургом, ожидающим преображение: «Сошествие прекрасной Незнакомки / Промокший предвкушает Петроград». Даже флюгер Адмиралтейства ассоциируется с мечтой о воплощенной Красоте: «Кораблик-призрак реет в небеси». Невозможно описать многоликую сущность Женственности: «Ей колыбель — божественная рига, / В глазах — огни космического брига, / Но наше море в них отражено», ведь Незнакомка символизирует мечту о высоком, и, в то же время, «в объятиях коллежского корнета» ее образ раскрывает пошлость мира. Причем, в поэме А. Питиримова Незнакомка восходит к героиням блоковской драмы и стихов одновременно. В строках «Качнулась та, чье имя неизвестно, / Чьей красотою был ты упоен, / Несбыточным томился ожиданьем… / Цуг на дыбы! Которую поем — / Ищи звездой над скорбным мирозданьем» примечательна отсылка к блоковским стихам:

 

В легком сердце — страсть и беспечность,
Словно с моря мне подан знак.
Над бездонным провалом в вечность,
Задыхаясь, летит рысак.

 

Эта аллюзия помогает автору вырваться из реальности в метафизику: также «над бездонным провалом в вечность» летит квадрига судьбы любимых поэтов А. Питиримова. Неслучайно вспоминается другой «Кавалер Прекрасной Дамы», погибший на дуэли, томимый той же мечтой о счастье, которое не состоялось: «Прощай, новопреставленный творец „Дубровского“ и „Дочки капитанской“».

А. Питиримов не боится прослыть старомодным, обращаясь к жанру пушкинской поэмы, которая пережила ощутимую трансформацию в эпоху Серебряного века. Он свободно перемещается во времени, ведет читателя за собой из XX века в век XIX, соединяя эти времена не только петербургской культурой, но и вечной темой любви. Связующую роль выполняет и диффузия стилей: интонации и ритмика литературы пушкинского времени (в том числе и ирония А. Грибоедова) переплетаются со стилистикой культуры модернизма. В другой поэме о «благословенной столице» — «Чиновник Двуочёчников скончался» — также ведется интертекстуальный диалог с предшественниками (Н. Гоголь, А. Чехов), а велеречивый стих передает иронию в адрес чиновничьей бюрократии.

В последнее трехлетие в творчестве поэта преобладают псковские сюжеты и мотивы — судьба связала его с нашим городом. И в этой части книги отчетливо просматриваются пристрастия и доминанты поэта. Любопытно, что А. Питиримов заворожен не древним, средневековым Псковом, что стало уже общим местом в литературе, а все той же любимой эпохой начала ХХ века, преломленной в бытовании небольшого старинного города. Его стихотворные новеллы являются своеобразным путеводителем по губернскому Пскову и одновременно воплощают грёзу по ушедшим временам: «Губернский город млел, когда весной его / Кружило в вихре яблоневых пург, / И мы в пролетках со двора Подзноева / Спешили в „Лондон“ или „Петербург“. // Извозчичья гнедая, сыпав искрами, / Слетала с мостовой через бурьян / И обставляла дрожки с квартирмистрами / И тарантасы заэнских дворян». А. Питиримов, коренной москвич, хорошо усвоил псковскую топографию и топонимику, он покорен «неповторимым северным наречием» нашего края, осознает его ценность и значимость для своего самобытного внутреннего пути: «тем, что свой язык так оскобарил, / Я слуха своего не оскорбил». Поэт с симпатией передает непокорность, трудолюбие, талант и немного бесшабашность псковского характера:

 

Били шведов как баклуши
За одну шестую суши
И ложилися костьми.
Доставалося смутьянам
От Косьмы-то с Дамианом,
От задорного Косьмы.

 

Сдался ворог малахольный.
Возвращались в град Окольный,
Город вольный псковитян —
Ставить церковь без изъяна
В честь Косьмы и Дамиана —
И Косьма, и Дамиан.

 

Портрет Пскова приобретает особую выразительность и неповторимость при сопоставлении с Москвой и Петербургом.

Написанное позднее других произведение «Карамышев» (2016) вновь свидетельствует о том, что поэт по-прежнему тяготеет к жанру поэмы с фабулой и сюжетом. На этот раз он создал поэму, звучащую как предупреждение нашему веку с его неудержимым техническим прогрессом. Сплетая факты с вымыслом, автор прибегает к сюжетным контаминациям. С одной стороны, он рассказывает о строительстве железной дороги помещиком Карамышевым, который в 1896 году действительно проложил стальной путь по своим псковским землям, «Столичный град с провинцией убогой / Соединив железною дорогой». Однако мотивируется это любовной историей помещика, рассказанной с добродушной иронией: «И грезилось Модесту: ради бога / Столичная железная дорога / Их руки и сердца соединит. / Вниманию NN не отказала, / И он воздал созданием вокзала, / Чем тот вокзал поныне знаменит». И хотя предмет поклонения, «соломенная шляпка-канотье», банально покидает незадачливого влюбленного, он не перестает ждать возвращения дамы своего сердца.

С другой стороны, А. Питиримов драматизирует повествование тем, что во второй части поэмы любовный сюжет соединяется с реальной трагедией 1882 года, получившей название «Кукуевская катастрофа», когда сильнейший ливень разрушил железнодорожное полотно и вагоны поезда провалились в размыв почвы. Трагедия в поэме изображается ужасающе зримо: «Вагоны, как большие короба, / Сползали с вала в илистую лужу, / Откуда черным зевом вверх-наружу / Топорщилась чугунная труба. // Вагоны провисали, расцеплялись, / Валились друг на дружку, издроблялись, / Мешаясь в кучу в жуткой темноте». Автору не откажешь в точности деталей и эмоциональной силе изображения. Герой поэмы, бросившись на помощь, теряет свою возлюбленную, едва остается жив и… неожиданно обретает десятилетнюю дочь.

Первая книга А. Питиримова получилась цельной, хорошо выстроенной. Поэт словно движется от столицы к провинции, от прошлого к современности, географически охватывая Петербург, Москву, Псков и неоднократно упоминая Ригу, к которой он питает особую привязанность. Но неизменно доминирующим является мотив мечты, идеала, любви. Недаром последние строки сборника звучат как признание в любви — женщине ли, псковскому краю, где поэт «пророс» духовно, или всей России:

 

Здесь России глухие задворки,
И позволено бобылю
С колокольни на Замковой горке
Прокричать: «Я тебя люблю!»

 

 

Аида Разумовская
доктор филологических наук

Анатолий Жбанов. Иллюстрация к сборнику «Гений предместья». 2016

Очерки Красного Петрограда

Двадцать один

На Петроградской уличный квадрат
Едва напоминает Петроград:
Он пал под властью нового борея.
Блажит в анапест пьяный идиот,
На щепу рубит створчатый киот
Заблудший отпрыск протоиерея.

 

А в отблеске рожденного огня
Мелькают то петля, то полынья,
То белый гроб. Осиротевший город,
От голода прозрачно-голубой,
Над Невской оттопыренной губой
Болтается подвешенным за ворот.

 

Мертв Петроград. Что ныне Петроград?
Сарматский сыч, снохач и конокрад,
Прильнувший к персям юной Лиги Наций
Беззубым ртом в овсяной бороде.
Ни зернышка в евоной борозде,
Но полные карманы ассигнаций.

 

Был Петроград, а ныне — черта с два!
Идет-бредет брюхатая вдова
Страшней и старше собственной свекрови.
Ей в поезд бы — к свекрови в Могилев.
Блажит поэт: расстрелян Гумилев!
И воет Петроград, и жаждет крови.

 

У бабы корка глины на паек,
Через плечо накинутый кулек
И в узловатых пальцах Богу свечка.
А ношу, дура, чтобы налегке,
Не бросит, окаянная: в кульке —
Обтянутое кожею сердечко.

 

Едва к вагону баба впопыхах:
— Бросай его! Уж он, того, пропах! —
Кричит матрос прокуренный и пьяный.
— Ты, старая, того, ступай, ступай!
И баба причитает: «баю-бай»
И кормит сверток соской конопляной.

 

Идет-бредет буржуй с поклажей дров,
Ему навстречу пролетарий Пров —
Оголодавший Провка Полтораков.
И вот один из них, невольник нош,
К другому тихо падает на нож
Впотьмах у церкви Боткинских бараков.

 

Блажит не в рифму пьяный идиот!
Идет голодный двадцать первый год:
Разбит фонарь, разграблена аптека!
Четвертый год не лечится невроз,
И впереди — без венчика из роз —
Грядет конец изысканного века.

 

Был Петроград, он был, как Бог, един.
А ныне серебро его седин
Рассыпано иль отливает сталью.
Досадно: разворованы дрова.
И бледная костлявая вдова
Баюкает украденную лялю. 

 

 

2012

Александр Питиримов

Иван Владимиров. Семья «бывших», согнанная с квартиры. 1918.

Очерки Красного Петрограда

Жертвоприношение

1.

 

В бреду пожара ли, потопа ль
Резвился мосинский винтарь;
Порублен непокорный тополь
На похоронный инвентарь.
Брел светлой памяти Петрополь
За бромом: улица, фонарь,
Аптека — на углу Большого
И Ждановской. В канун Покрова,
Под сенью праздничных знамен,
Нес на растопку ножки кресел,
И целился Железный крейсер
В его нательный медальон.
В четвертый год от сотворенья
Хотелось есть до одуренья
И вечность просидеть в тепле,
Еще б унять смятенье в душах,
Не видеть трупы в волокушах
И баб отчаянных в седле.
Четвертый год грудной ребенок
У бесноватых амазонок
Был в колыбельку водружен.
Дитя, как водится, без глаза,
Но не берет его проказа,
И до зубов вооружен.
По улицам, от трупов узким,
По набережным тут и там
Петрополь эмигрантом русским
Катился прочь ко всем чертям.
Лишенный доли, чести, кармы,
Бежал он, наг и боязлив,
И храмы — красные казармы —
Глазели вслед ему в залив.
А он вдали Россией грезил
Посконной, дедовских времен.
И целился Железный крейсер
В его нательный медальон.

 

 

2.

 

Когда квартирою изъятой
Заправило комиссарье,
Они оставили ее
И поселились на Десятой,
Где каждый лестничный квадрат —
В миниатюре Петроград —
Казался павшим Карфагеном.
Бром, растекавшийся по венам,
Не урезонивал психоз:
Кругом расстрелы и поборы,
Гнет диктатуры, фрюктидоры,
Селедочные коридоры
И бесконечный коммунхоз.
Их от былого капитала,
Казалось, отдалял квартал.
В Париже Тэффи хлопотала,
В Советах Горький хлопотал
О двух нуждавшихся гражда́нах —
Поэте и его жене.
Четвертый год как впорожне
Они сидят на чемоданах.
Но все ж останутся. Вкусят
Голодный петроградский морок.
Она состарится под сорок,
Ему — давно под шестьдесят.
И каждый миг безумно дорог,
И каждый век уже недолог:
По набережным — там и тут —
То кони прут, то дети мрут.
Задатком гибнут за отмщенье,
Авансами за всепрощенье,
Кто — за еду, кто — за лишенья,
За похоронный инвентарь.
Бытует жертвоприношенье:
Аптека, улица… алтарь.
Бесповоротно и бесславно
Летела вечность напролет…
Анастасия Николавна
Глядела в лестничный пролет,
Пропахший порохом и ромом:
Муж, кажется, побрел за бромом —
В Петровскую, что на углу.
Да! внутривенную иглу!
Игла изрядно затупилась!
Анастасия заблудилась
На набережной. «Миллион
Тому, кто в стужу ледяную
Отыщет женщину больную…»
Ее нательный медальон
Весной, когда тепло окрестит
Неву, укажет на нее.
В тот вечер молча воронье
Слеталось на Железный крейсер…

 

 

3.

 

Нева покоилась у ног
В одеждах трепетных и ленных,
Скрывая в складках вожделенных
Слепой предательский клинок.
Потоком вод благословенных,
Влеченных от чухонских мыз,
Она точила гордый мыс
На перепутье двух вселенных,
Неся отравленную мысль,
Как ядом налитое жало.
В толпе кривляющихся волн
Бежала вспять и отражала
В себе Господний небосклон,
Но сущности не обнажала.
Осенний лист, как горе-челн,
Был одинок и обречен,
Скользя по лезвию кинжала.
Блаженная же госпожа,
Того не ведая проклятья,
Подобрала подолы платья
И с дамбы ринулась в объятья —
На жало финского ножа!
Река ждала. В кругах надменных
Запутав дуги прутьев медных
И расколов гранитный куб,
Украла с губ окровавленных
Анастасии: «Сологуб»;
Из недр извергла сокровенных
Лишь плеск челночного весла
И труп во чреве понесла.

 

 

2013

Дорога в Нижний Городец

Арбенина втянуть опять бы надо мне
В игру…
                   М. Ю. Лермонтов. Маскарад

Глава первая. НА ВСЕХ ШИРОТАХ

I

 

                               …В эфире «Маяка»
Передавали в ночь «На всех широтах».
Изящно, словно в лузу «свояка»,
Закладывал машину в поворотах
Арбенин на заснеженном шоссе –
То левой осью в левой полосе,
То правою срывая вихрь с обочин.
Полночный Псков был бел и обесточен
И почивал, как призрак на одре.
В наводках атмосферных завихрений
По всей шкале отыскивал Евгений
Лишь свист и треск, и точки и тире.
Скользила «двадцать первая», как сани,
И сквозь помехи пробивалось: Sunny.

 

 

II

 

Сверкнуло у почтамта в зеркалах
Пять горних сфер, вмонтированных в небо,
Скучающее небо в куполах
Над Псковом. Под аккорды Бобби Хебба
Выл резонатор, всхлипывал винил.
Арбенин ретрансляцию винил
И диктора Татарского в придачу,
Настраивая тщетно передачу –
Давая шанс на соло соловью
Из пут заатлантической чинары.
В обрывках септим блюзовой гитары
Рефренное ловил он I love you,
Вращая, изогнувшись в контрапосте,
Одною левой руль слоновой кости.

 

III

Лучился геральдический олень
В обводах Волги, далеко не новой,
С накрышною антенной набекрень.
Приёмник ультракоротковолновый
Ловил малопонятный говорок.
Шёл семьдесят четвёртый на порог.
Вжимался Псков, морозом оскобенен,
Мостами в лёд. Расхристанный Арбенин,
Обруливая ямы наугад,
Летел, и фонарей кривые выи
Тянулись слепо в вихри снеговые.
Арбенин торопился в Ленинград:
Свернул на трассу и помчался прочь той
Дорогою с фельдъегерскою почтой.

 

IV

Так он служил – на почте ямщиком:
Водителем по линии фельдсвязи.
Портфель с никелированным замком
Подпрыгивал на тёмно-синей бязи,
Укрывшей псевдо-кожаный диван.
Тут встречных фур тащился караван
И строй попуток тонкой красной нитью
По серому неровному покрытью.
Кончался город красною чертой,
Наискосок прорезавшей названье,
И потянулось божье наказанье –
Разгадывать за гадкой чернотой
То гололёд, то снежные намёты
И сбрасывать объятия дремоты.

 

V

Развилка у гаишного поста,
За ней – огни ночной бензоколонки,
И стрелка трепетала от полста,
И ёрзал тросик дроссельной заслонки
Туда-сюда. Вот русская езда:
Прикуриватель вынут из гнезда,
И дым, смутивший лики циферблатин,
Арбенину был сладок и приятен.
Вёрст через семь, за «пьяною верстой»,
Спрямлялась и редела автострада,
И двести шестьдесят до Ленинграда
Маячили безделицей пустой:
Вдоль изб и параллельно перелеску
Евгений жал на полную железку.

 

VI

Он видел свет, но думал не про то.
Дурного года крохотный обглодок
Сжигал мосты, стирая феродо
На чёрный снег с предательских колодок.
А думал он, что если повезёт –
Увидит утро с Пулковских высот
И взлётные огни аэродрома.
Тем временем исчадье автопрома –
Большой шестиколёсный серафим
С распущенной телегою двуосной
Тащил к шоссе дорогой лесовозной
Живую ёлку, Господом храним,
На социалистический сочельник,
Который выпадал на понедельник.

 

VII

И безотказно следовал за ним,
Карабкаясь, вминая снег под ельник,
Бескрылый, гусеничный херувим –
Трелёвочник, а попросту – подельник,
Бродяга, шаромыжник и подлец.
И оба пёрли в Нижний Городец –
На край земли, в болотину, под Струги,
Последний населённый пункт в округе.
Был каждый под завязку подшофе:
Два ангела из Ветхого Завета.
На площадь поселкового совета,
На огненное аутодафе
Везли этапом жертвенное древо,
И пенился тосол от перегрева.

 

VIII

С отринутым забралом, без прикрас,
Повырубив все дифференциалы,
Двужильный многотонный старый КрАЗ
Выкаркивал свои инициалы.
Бульдозер, воздух копотью тягча,
В кильватере сидельца-тягача
Корпел, звеня мальчишеским контральто.
Вот перед ними линия асфальта –
Внезапная, до тика на щеке!
Расширены зрачки и горизонты!
Гружёный КрАЗ с спокойствием Джоконды,
С довольною ухмылкой на щитке
И тягою к солярочному смраду
Пополз из колеи на автостраду.

 

IX

Как жирный червь, железный трал, кроша
Обочину и жаждая свободы,
Он облыми очами алкаша
Ощупывал округлые обводы
На рандеву спешившего авто.
С обратным счётом: триста, двести, сто
Пространство стало выпукло и ёмко.
Отматывала метры киносъёмка:
Короткая, неравная дуэль,
Финал сколь предсказуем, столь же скверен,
Проплыли титры: некто Е. Арбенин,
Исполнена ненужная «Метель»
И по заявкам – «Лунная соната».
Последний трюк: Мотор! Хлопушка! Снято!

 

X

Все разошлись, когда под гул цикад
Закат окрасил бархатное взморье,
И сахарный оранжевый цукат
Скатился за курляндское подворье,
А сосны отекали янтарём.
Арбенин с Ниной – всё ещё вдвоём,
Но будто люди разных полушарий:
Тут, в Юрмале, не сыщешь обветшалей
Домишка у стареющих чистюль,
Чем утлый брак Арбениных. Пуст берег.
Они любили Булдури и скверик,
В котором сняли домик на июль,
Но вышла эта глупая размолвка:
Испорчен отпуск, и двоим неловко

 

XI

Среди людей – дурацкий маскарад.
Евгений Александрович Арбенин,
Из Пскова направляясь в Ленинград,
Печалился о том, как современен
И усложнён классический разлад:
В большой бокал, что стенками разлат,
Заужен к ножке, полон мускателя,
Воткнуты две соломки для коктейля
И всыпан лёд упрёков и обид.
И двое пьют, касаясь локотками,
Мускат самозабвенными глотками.
Когда до дна обоими отпит
Тот яд, так упоителен и сладок,
На стенках появляется осадок.

 

XII

И настаёт безмолвное ничто:
Ни резких ссор, ни гневных монологов.
А от разрыва держит их лишь то,
Что общ очаг у двух враждебных логов.
Представь себе классический сюжет,
В котором у героев текста нет.
Сценический этюд, в котором двое
Хранят в себе молчанье гробовое,
Томах в шести. И подпись: Лев Толстой.
Какие шутки? Всё-таки Арбенин
Едва ли был доподлинно уверен,
Тогда ли началось? Постой-постой…
Но вздохом отмечал, что да, пожалуй…
След от заката – медно-побежалый

 

XIII

Покорно угасал поверх волны,
Несущей блик вечернего абсента,
И были заведения полны
Поддельного латышского акцента,
Поделок из стекляшек янтаря –
Приезжими, короче говоря.
От немоты, безделья и безволья
Арбенин проклял все оттенки взморья –
От каверзной лазури до белизн:
Поблёскивая свежею побелкой,
Над берегом летающей тарелкой
Свисал бесчеловечный модернизм
«Жемчужины», и стены этой глыбы
Облюбовали чокнутые рыбы.

 

XIV

Арбенины расстались у двери
Полутораэтажного коттеджа.
Над Булдури играло попурри –
Густое бесконечное арпеджо
Под звон и смех, и топот сотен ног.
Арбенин был предельно одинок,
Как гордый и изверженный расстрига,
И сорокакопеечная «Рига»
Курилась – сигарета за другой –
Под сенью кипариса на террасе.
Под Новый год, на Ленинградской трассе,
Припудренной невидимой шугой,
Евгений, мрачно думами влеком над
Позёмкой, вспоминал, в какой из комнат

 

XV

В ту булдурскую ночь зажёгся свет,
И скуки для старался вспомнить адрес.
Но кадры непроявленных кассет
Хранили кипарис и тёмный абрис
Без окон – островерхий террикон,
Смотревшийся во мглу полубалкон…
Он более не думал о коттедже.
Молчала Нина, и Арбенин тем же
Ей вторил. На излёте лета Псков.
Он – в полусне, она – полураздета,
Но перед ним развернута газета,
А перед нею – Блок или Лесков,
И этот Блок до боли безголосен!
…Унылый город облачался в осень,

 

XVI

Как в старый плащ и плавными шассе
Вальсировал один, печальный стоик,
И перспективу Рижского шоссе
Не преломляли краны новостроек,
Но вписывались в общую канву
Опавших тополей, и наплаву
Покачивался сумрак пятиглавый
Над мокрою Довмонтовой державой.
Жил в городе бараков и церквей,
На За́псковье, камюшный посторонний:
Там улица была односторонней,
И не было ни у́же, ни кривей –
Двоим, увы, в ее хитросплетеньях
Не разминуться в разных направленьях.

 

XVII

Какой был год? Мне помнится, в тот год
Входили в моду платья из кримплена,
С прилавков смылся в рубчик коверкот,
А в брюках, расклешенных от колена,
Гулял весь Псков. Какой же это год?
Чтоб клетчатый пиджак, и чтоб из-под
Него – высокий ворот водолазки.
Ах, до чего к лицу зеленоглазке
Демисезон в громадных огурцах
Колоколообразного покроя!
Я помню! Помню нашего героя
В потёртых и подвёрнутых фарцах –
Любуйтесь: лейбл Lee, и тоже тёртый!
Так приближался семьдесят четвёртый.

 

XVIII

Спросила Нина, как-то невзначай
Прервав обет молчания обоих:
«Который час?» – И тусклый иван-чай
Зарозовел на выцветших обоях
От первых нот забытых голосов.
– Шесть, без пяти. – «Осталось шесть часов.
Советское шампанское и шпроты
Из Юрмалы. Как в «Ю́рас пе́рле»… Что́ ты!..
Нет, Женька!..» Шесть часов до коляды,
До ряженья и дуракавалянья.
Пружиною свернулось расстоянье,
Но что же тут ответить, коли ты
Уже на полпути, наизготовку
И напросился сам в командировку?

 

XIX

Пружина распрямилась. Понесла
Нелегкая на север, наудачу!
– Вернусь. – «Вернёшься?» – Первого числа.
Врубил Арбенин с треском передачу
И полетел в звенящей ендове,
И чёрт-те что творилось в голове,
Как в старом, непроветренном чулане,
И сквозь помехи пробивалось: Sunny.
«Нет, Женька… Нет!» – Евгений целовал
Глаза жены, как взбалмошный подросток
Целует институтских вертихвосток –
Настойчиво, навылет, наповал,
Отъявленно, безумно, плотоядно!
И становилась улица двухрядна.

 

XX

Он видел свет, но думал не о том.
О том, как отвратительны размолвки,
Когда из ада вырвался фантом,
Перерезая «двадцать первой» Волге
Короткую дорогу в Ленинград.
Руль влево, передачу наугад,
Заскрежетали шестерни стопало,
Дорога накренилась и пропала,
Руль вправо, передачу на себя,
Мелькали фары справа, фары слева,
Стекло рвалось, как девственная плева,
Баранку вправо-влево теребя,
Он видел свет и чуял пустотелость,
И света было больше, чем хотелось.

Глава вторая. В РАБОЧИЙ ПОЛДЕНЬ

I

O rus!

Гораций.

Нижний Городец –

Деревня, квинтэссенция глубинки:
Безлесый холм – заснеженный голец,
Расколотый ручьём на половинки;
Покатый вал над крышами жилищ –
Подобных крепостей и городищ
От кривичей на Псковщине в достатке.
Осады в прошлом, ныне лишь осадки
Им досаждают, сколь ни бедокурь;
Поодаль, в поле, в воздухе белесом
Три купола укрыты чёрным тёсом,
Как будто клубни кто-то в белый куль
Насыпал и оставил на делянке.
На всю округу дальний плач тальянки

 

II

Разносится. Прелестный уголок
Прибрежных дач, грибных узкоколеек,
Грунтовок, по которым утолок
Щебёнку ПАЗ (за сорок пять копеек
От Пскова и за гривенник от Струг) –
Сутулый и квадратноскулый друг,
Усадьбами крадущийся сторожко.
Два дворника в замёрзшее окошко
Втирают гололёдный реагент,
Ворчит мотор, капот укутан в ватник:
Автобус ПАЗ – он ПАЗ-шестидесятник,
Очкарик-бард, чудак-интеллигент,
Наум Коржавин в панцире креветки
И корифей геологоразведки.

 

III

Мороза гжель, рябины хохлома.
Колодцев кольца сложены коржами.
Кругом одноэтажные дома
Надстроены вторыми этажами.
За ними простираются сады.
Здесь всё путём, с погодою лады:
Белеет точка – шар метеозонда.
За горизонт и из-за горизонта
Идут столбы, держась за провода,
Как бурлаки за скользкие канаты.
Идут столбы – рукасты и рогаты –
Точь-в-точь иноплеменная орда
Воителей, охотников до Пскова,
По льду, ей-богу, озера Чудского.

 

IV

Мелькает Русь промеж соборных глав,
Несутся Подборовья и Сосновки –
Трясётся Русь в автобусе, стремглав
Летя от остановки к остановке,
И пассажирам в кайф её кураж.
Тут просится классический пассаж:
Куда несешься, Русь? Но нет ответа.
«Кресты», «Кислово», «Площадь Сельсовета»,
«Крипецкое», «Заложье», наконец,
Когда уже не ждёшь остановиться,
Протрёт глазок в окошке рукавица:
«Торошино»? Нет – «Нижний Городец».
Дверь заскрипит, откроется страница.
Выходите? Нельзя ль посторониться?

 

V

Неспешна жизнь в селении простом,
Размерена и невысокомерна.
Здесь сыздавна две улицы крестом,
Как водится: Труда и Коминтерна.
На первой – школа, почта, исполком,
На Коминтерна – церковь испокон;
Отечества – тут отзвук, там оттенок
И дюжина добротных пятистенок –
Степенная такая пастораль.
Чужбиной тяготясь и от безмужья,
Переселенка, родом с Оренбуржья,
Этническая немка, Эмма Штраль,
Сдавала угол горожанке, Нине
Арбениной, – на чистой половине

 

VI

Большой избы по чётной стороне.
Когда-то разорившиеся Штрали
Рубали шведов в Северной войне,
Затем обосновались на Урале;
Ходили в егерях и в лекарях;
При всех властях корпели в лагерях,
За этою судьбиной многотрудной
Свой промысел оставив горнорудный.
Не жаловали Штралей на Руси,
Включая тех, что вовсе обрусели, –
К октябрьской буре, к сталинской грозе ли,
К Отечественной, Господи, спаси!
Не диво, что на Псковщине порою
Чураются якшаться с немчурою.

 

VII

У Штраль всё впрок и полон погребец,
И хата с краю – пристань нелюдиму.
Арбенина, приехав в Городец,
Жила у Штраль, без малого, всю зиму.
Когда в «Рабочм полдне» хлебороб –
Рубаха-парень, не высоколоб,
Заказывал «Серебряные свадьбы»,
Наивные крестьянские усадьбы
Сияли огоньками радиол.
У Штраль, напротив, как на вечеринке,
Крутились иностранные пластинки.
Короче, странный, чуждый ореол
Из сплетен и язвительная скверна
Окутывали дом на Коминтерна.

 

VIII

Криводорожный стружинский февраль
К закату потихонечку кренится.
Околицей, за горенкою Штраль, –
Колодезь, придорожная криница,
Почти до донца опустошена.
Однажды декабристская жена
Покинула дворянское сословье:
Ночной звонок семейное гнездовье
Разворошил. Привычный иван-чай
На тёплых стенах запсковской гостиной,
Подрамник с загрунтованной холстиной,
Работа, быт – всё разом, невзначай,
Теряло всякий смысл и ускользало
С прощальным огоньком автовокзала.

 

IX

Последние из праздничных кутил
Устали драть натруженные глотки.
Часу в четвёртом Нину разбудил
Ворвавшийся звонок междугородки –
Тревожная обрывистая трель.
На том конце был ВИА «Ариэль»:
– Уходишь ты, тебя окликнуть можно…
И стерео-игла впилась подкожно.
– Алло?
                 – …Но возвратить уже нельзя.
Из-за стекла молчала Божья матерь,
А в трубке шелестел звукосниматель,
По глянцевой окружности скользя.
На ноте ре, вот так, на полуслове
Закончился последний день во Пскове.

 

X

Уныло нависали облака
Над кладбищем и башенкой больницы –
Форпостом Станислава Булака,
Заступником поруганной гробницы,
Квадратом белых, шахматным Е-два.
Тут Нина понимала, что едва
Уместно столь печальное соседство:
Поросшее кустарником наследство
Почивших в девятнадцатом году
И корпус интенсивной терапии.
Там, в темноте, за грех мизантропии
Три фурии, как в Дантовом аду,
Терзали молодое поколенье,
Взимая мзду за дар упокоенья.

 

XI

Мегера, полоснув по позвонку,
Низвергла окончательно в инферно.
Когда примчалась Нина по звонку
Испуганного юного интерна,
Арбенин спал в притворе бытия.
Уже над ним басила лития;
Божественная с ним была триада:
Три Данте, три Вергилия, три ада.
А с неба серп заглядывал в трубу,
Как пьяница на донышко бутылки,
Кривя роток в загадочной ухмылке,
Предсказывая скорбную судьбу.
Крепчал мороз, темнело, и ядрёно
Январские стучали веретёна.

 

XII

Казалось, что засвечивали кадр
Десятки фар летающей тарелки.
Раскручивали пары падекатр,
И дряхлые старухи-богаделки
Им подносили вату и шприцы.
Кудлатые, лобастые спецы
Искали доказательство бинома
В его зрачках. С бесстрастьем метронома
В висок стучали камни из пращи,
А он лежал – мертвее Голиафа.
Подрагивали стрелки полиграфа,
Трапециеобразные плащи
Скрывали в толстых складках микрофоны
И заслоняли спинами плафоны

 

XIII

С шуршащими ловушками для мух.
Пел хор, и какофония фальцетов
На си-бемоль насиловала слух
Под перезвон пинцетов и ланцетов
В стальной посуде. Вскоре те, в плащах,
За ними пары, пращники в прыщах
Попрятали во тьму ножи и лица.
Всё то, чему приспичило родиться,
Во тьме и муках было рождено.
Напротив, то, чему во тьме и муках
Под горестными ленточками в мухах
Расстаться с жизнью было суждено,
Дышало тяжело и криворото,
Опёршись на постель вполоборота.

 

XIV

На кафедрах навалом тем на ту
Особенность клинической картины:
Сознанье, погружаясь в темноту,
Сползло к подножью туфовой куртины –
Земной юдоли Лужского полка
Под верховодством батьки Булака,
Увлёкшись отстранённым созерцаньем.
Казались дни и месяцы мерцаньем
Архивных черно-белых кинолент:
Паноптикум фантомов на экране –
То баба в древнерусском сарафане,
То в кителе её эквивалент.
В конце, согласно веянью науки,
Вернулись цвет и запахи, и звуки.

 

XV

Над Стругами восток кровил, и ал
Был зев обезоруженной бойницы.
Форт – нижегородецкий филиал
Районной струго-красненской больницы
Угрюмо возвышался на холме.
Он шесть десятков лет тому вполне
Был белякам и крепостью, и штабом,
И госпиталем… Рысью по ухабам
Шла конница. Георгиевский крест
Ложился на широкий подоконник.
Врывалось утро, словно красный конник,
По лунной глади спящих койко-мест.
Под болеутоляющую горечь
Бежал, как тень, кровавый Балахович.

 

XVI

Свет проникал под ширму медсестры,
Страдавшей от хронической простуды,
Плясали в склянках капельниц костры,
И в сестринских стучали «ундервуды»,
Как пулемёты шесть десятков лет
Тому назад. Паранойяльный бред:
Крошится плоть, и изо всех лазеек
Несется лязг затворов трёхлинеек,
Гортанный лай и скрежет челюстей;
Горячий воздух высолен и вспенен.
Евгений Александрович Арбенин –
В своей палате, коей нет пустей:
Ни шороха, ни уличного гула,
Ни к полу притороченного стула.

 

XVII

Засохший ясень – сторож при весне –
Побеги сгрёб в колючие объятья.
Арбенин поражался кривизне
Обыденного мировосприятья.
Реальность – вот. На кой она годна?
Он кладбище увидел из окна
И крышу трёхэтажки исполкома.
Взорвав пейзаж, как жуткая саркома,
На ржавой кровле дыбился плакат:
Материализующийся и́звне,
Отчаявшийся жить при коммунизме,
Взывал рабочий к узникам палат:
«Товарищ симулянт! Долой таблетки!
Ударный труд – девятой пятилетке!»

 

XVIII

Держась стены, он вышел в коридор,
Пролётами кружил и этажами,
Как по арене главный матадор, –
В казённой терракотовой пижаме.
Казалось, был вселенский выходной:
Спускаясь вниз, не встретив ни одной
Живой души, Евгений вышел в сени.
За стёклами больничный сад весенне
Поплыл в размытом фокусе, размяк,
Беззвучие тревожило сначала,
Потом за белой дверью зазвучало:
Передавало радио «Маяк»
Ревю четырнадцатичасовое.
В притворе разговаривали двое –

 

XIX

Контральто и глубокий баритон,
Которым на два голоса не спеться:
Контральто, повышающее тон,
Срывалось в драматическое меццо.
Арбенин, точно чёрный теософ,
Радар потусторонних голосов,
Улавливал их импульсы и фазы,
И редкие обрывочные фразы.
И чёрт его, Арбенина, дери,
Когда б из сотен тысяч интонаций,
Частот, акцентов, тембров, аберраций,
Не то что через скважину в двери,
А сквозь пласты бетона и асфальта
Он не узнал бы этого контральто.

 

XX

Хоть ты, уютный пазик, вгорячах
Возьми и окончательно увязни.
Шла женщина с вселенной на плечах
На эшафот жестокосердной казни.
Иль ты, палач, оружие в горсти
Усердно сжав, несчастную прости.
Но Афанасий Павлович Казарин
Как все светила, прям и светозарен.
Хотя, какая разница теперь?
В финалах хороша немая сцена.
На этажи ушла дневная смена,
Когда открылась внутренняя дверь…
И кто-то в незаклеенном конверте
Ей протянул свидетельство о смерти.

Глава третья. ДВОЕ В ВОЛГЕ

I

Двухъярусная красная сосна
Над яром возвышалась минаретом.
Спугнув неясыть и остаток сна
В позднеапрельском воздухе нагретом,
Она качала кронами вразмах,
Но, плавно удаляясь, в зеркалах
Казалась всё стройней и неподвижней.
Под нею пролегла дорога в Нижний –
По пологу болотистых низин,
К которым, ниспадая ярусами,
Яры, как ялы, шли под парусами;
Взывал протяжно ветер-муэдзин,
И месяц с постоянством часового
Светил в углу окошка ветрового.

 

II

Похрустывал валежник под пятой
Охотника. Под хлопанье тетёрки
Сверкнул на мушке жёлтой запятой
Коварный дальний двадцатичетвёрки.
К шести утра зелёная шкала
Над зрением глумилась, как могла,
Высвечивая шифр для контрразведки.
Прерывистая линия разметки
Чеканила короткие тире.
Задумчиво, в прицеле филигранном,
Рулил Арбенин перед рир-экраном.
Его слепил прожектор на штыре,
И отражалась съёмочная группа
В зеркальном глянце газовского крупа.

 

III

Тягуч и гладок пятистопный ямб,
Куда точнее паузный трёхдольник:
Старательно минуя соты ям
И стряхивая пепел в треугольник,
Арбенин возвращался в Городец –
Где клевер рдел, и розовый чабрец
Без спросу рос лесными колеями,
Где КрАЗы пробирались ковылями.
Сколь ни гремела б жесть, ни выли б ви-
Образные моторы – надо, Сева:
Там мается земля от недосева,
Как женщина страдает в нелюбви,
И с первою росой выходит донник…
Едва ли выразительнее дольник.

 

IV

Отъятый от сосков и колосков
Родной земли, не рвущийся к истокам,
Арбенин огибал посконный Псков
Лесной дорогой, северо-востоком.
Он мчал туда, где древнерусский дух,
Как старый друг, который стоит двух,
Давно остыв к крестьянскому орудью,
Ходил в обнимку с обрусевшей чудью –
По пу́стыням, средь сотен городцов,
Зиявших, вместо пашен, пустырями,
Застроенных когда-то кустарями
На землях приснопамятных отцов,
На пастбищах, отбитых в рукопашных,
Но брошенных в попойках бесшабашных.

 

V

Арбенин, впрочем, в кадре не один:
В густом амбре молдавского бальзама
Носитель политических седин
Поскрипывал деталями кожзама.
Окончивший когда-то Вхутемас,
Он дюжиной страдальческих гримас
Ответствовал мелькающим картинам,
Мешал Ессентуки с валокордином
И кутался отечески в кошму.
Се Афанасий Павлович Казарин –
Совхозный врач и хлебосольный барин –
Доро́гой из райцентра. Самому
Себе, с неискушенным променажем,
Он чеховским казался персонажем.

 

VI

Ионычем. Заштатный диспансер
Он видел сценой Псковского театра,
И потеряла АН СССР
В его лице светилу-психиатра.
Весь род его дворянский перемёр.
Один малообщительный шофёр
Ему был денщиком и пациентом.
Он дал бы фору член-корреспондентам –
Надменным однокашникам своим,
Но тех не стало: мир учёный бренен.
Евгений Александрович Арбенин
Был редко, уникально раздвоим
На до и после. Забран на поруки
Казариным. И ценен для науки.

 

VII

Ионыч мой, тщеславец и гордец,
Легко воображал себя в двуколке,
Катившей лихо в Нижний Городец.
Арбенин за рулём служебной Волги:
В полоске фар маячило сельцо,
А в зеркале – оплывшее лицо
Злосчастного арбенинского шефа.
Держали сосны свод лесного нефа,
Смыкаясь вереницей анфилад,
То расступаясь вширь, то нависая
Над трактом. Повсеместно голь босая
Размежевала Русь на новый лад:
У каждого села, со всякой пашни
Сияли лбами силосные башни.

 

VIII

Их солнце раскаляло добела,
Но эту сталь не трогала усталость.
А прежде здесь редели купола,
И беспрестанно кладка осыпалась,
И дождь смывал настенное божьё.
Охотничье двуствольное ружьё
В подлеске отчеканило дуплетом.
Окрасились чернильным фиолетом
Над пашней кучевые облака.
Увидели внезапно двое в Волге
Распавшийся на острые осколки,
По воле неизвестного стрелка,
Безлесый холм, и выглядели глупо
Дублёр, помреж и съёмочная группа.

 

IX

Инерция арбенинского сна
Несла его по льду, по первопутку,
С дороги под откос, и крутизна
Оврага поражала не на шутку.
Евгений просыпался каждый раз,
Когда на дне карьера старый КрАЗ,
Ревущий и буксующий враскачку,
Мял двадцатичетвёрку, точно пачку
Герцеговины. Не было уже
В кабине перепуганного шефа,
Лишь сосны, обомлев и обомшело,
Шеренгами ровнялись на кряже,
И самая высокая, при этом,
Под месяцем казалась минаретом.

 

X

По высохшей весенней грязнотце,
Вдоль выкрашенных тынов деревушек
И парой улиц в Нижнем Городце
Немного разъезжало легковушек.
Одно авто осело в гараже
Подстанции – на самом рубеже
Семидесятых и восьмидесятых:
С разбитым ветровым, на скатах вмятых,
Укрытое попоной с глаз долой,
Как старая афганка паранджою.
В брезентовую брешь красуясь ржою,
Большой капот, что грузный аналой,
Подставленный под древние святыни,
Держал вязанки книг по медицине.

 

XI

От паводков, мышей и просто так
Хранился хлам, без замысла и плана.
Он плавно вырастал в архипелаг,
Являясь продолжением чулана,
Когда боролись занятость и лень.
Знакомый геральдический олень
Поблек. Сообразуемый с патентом,
Он вытянулся в молнию под тентом,
Опутавшим помятые бока,
Бездушно искорёженные крылья.
На счастье, цеховая камарилья
О лайбе не пронюхала пока,
Не то уволокла б на барахолку
По винтикам арбенинскую Волгу –

 

XII

Затворницу дворовых ретирад,
Приземистых, бесформенных строений.
Давным-давно из Пскова в Ленинград
По гололёду выкатил Евгений
На легковом авто, и с тем на «ты»,
Он, вырулив на свет из темноты,
Сподобился от смерти увернуться.
Со спущенных колёс большие блюдца
Посверкивали хромом под лучом,
Пробившимся сквозь пыль и паутину.
Здесь, превратив движение в рутину,
Служило время грозным палачом
И отравляло жизнь с энтузиазмом
Сплошным пенициллиновым миазмом.

 

XIII

Остановилось время взаперти,
Встречая тлен, предчувствуя ненужность.
Воротина, застряв на полпути,
Прорезала глубокую окружность
Заклинившим в проушине штырем.
Ударило в лицо нашатырем.
Вошедший, в темноте ощупав кладку,
В патроне довернул сороковаттку,
И желтый свет, никчёмен и жесток,
Разлился ниц и вырисовал тени:
От Джомолунгмы в полиэтилене –
Через гряду, на северо-восток,
Где возвышалась пиком Коммунизма
Стеклянно-металлическая призма.

 

XIV

Арбенин виден зрителю извне,
Сквозь сизый дым кладбищенской саку́ры –
В трапеции отверстия в стене
Отворенной им камеры-обскуры.
Тут фокус устремляется туда,
Где огибает улица Труда
Остаток форта (бывшая Стенная).
Там ПАЗ ползёт, чихая и стеная.
А вот и безупречный визави:
Решёткою блеснув широкорото,
Он показался из-за поворота –
Обыкновенный встречный грузовик
С прибитой к борту чёрно-красной лентой
И оттого весьма амбивалентный.

 

XV

Рассыпалась на два десятка троп
И переулков главная аллея.
В смятении людском явился гроб,
Сатиновою крышкою алея.
Издалека казалось, что стократ
Он перечеркнут прутьями оград,
Потрескался за ветками акаций
И острыми углами декораций
Расколот, точно колокол псковской;
Была дорога лапником мощёна,
Старухи отрешенно и смущённо
Запели «со святыми упокой»;
Взревел гобой, и хлынуло, что пена,
Безумнейшее детище Шопена.

 

XVI

Могильщики, по гвоздику в зубах
Зажав, стучали ловко молотками.
Весенний воздух ладаном запах,
И в лёгкие проскальзывал глотками,
Как водка через слипшийся кадык,
Когда её, паскудины, впритык,
И это всем понятно без прикидки.
Он обжигал больные щитовидки
И с воем прочь гортани вырывал –
Такая безнадёга, стень и злоба
На бога водворились подле гроба!
Помалу исчезал песчаный вал,
И рядом рос другой – овальной формы,
Пока не смолкли бубны, хор и горны.

 

XVII

Закончив, отошли к грузовику.
Лишь добрый бог смотрел из стратосферы,
Как кроны лип кривились на веку –
Что вмерзшие во древо люциферы.
Те цепкими костяшками фаланг
Держали правый фланг и левый фланг
Внезапно опустевшей авансцены.
Оставив неприветливые стены,
Побрёл Арбенин, курсом на венки,
Под тучные кладбищенские сени…
Белогвардеец в каменном чекмене
Никчемные сжигал черновики…
Евгений вдруг, дойдя до середины,
Увидел черно-белый профиль Нины.

 

XVIII

Туман, сгущаясь, начал багроветь,
Как та метель в болезни неуёмной.
Ступеней увлекала круговерть
К натопленной казаринской приёмной.
Два голоса за дверью и… портрет.
Припомнилось, как неуклюже пред
Казаринские очи из палаты
Он выполз, и больничные халаты
Мелькали, и высокие чепцы,
Бинты и марганцовые пижамы,
И капельницы цвета амальгамы,
И эти вездесущие спецы –
Кудлатые, лобастые верзилы;
И древние и новые могилы.

 

XIX

Он, как юннат у птичьего гнезда,
Стоял, сражённый магией портрета:
Зима, шоссе, дурацкая езда,
Прикуриватель, третья сигарета,
И партия без права на ничью.
Руль вправо – по колючему сучью…
Потом воскрес последний вечер в Пскове
И летний месяц в Юрмале, и вскоре
Он, преодолевая наугад
Нависшие кошмарные надгробья,
Свихнувшийся от неправдоподобья,
Гонимый в спину пиками оград,
Бежал, трезвел от собственного спринта,
Выпутываясь прочь из лабиринта.

 

XX

Ворвавшись в приснопамятный денник,
Испепеляя матерно кого-то,
Арбенин разметал вязанки книг,
Сорвав сукно с огромного капота,
И треснула попона пополам.
Напалмом пыль дымилась по полам,
Горя в лучах полуденного солнца.
Евгений, сдвинув лоскуты суконца,
Поддел солнцезащитный козырёк,
И карточка упала на сиденье.
Ну здравствуй, Нина! В самое мгновенье,
Эфир прорезав вдоль и поперёк,
Раздался залп, и грохнуло в чулане
Святое бобби-хеббовское Sunny.

Глава четвёртая. СИГНАЛЫ ТОЧНОГО ВРЕМЕНИ

Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй.

I

Четвёртый сон. Набросок в пол-листа:
Наш Городец во всенощной метели,
В которую уходят поезда,
Плацкартные и скорые. Не те ли,
На рижском направлении? Не те!
Те затерялись где-то в темноте,
В морозных и порывистых норд-вестах,
На маневровых стрелках и разъездах,
За дальним бело-лунным маяком.
Послушай: в пастернаковской метели
Сцепляются плацкартные недели,
И месяцы идут порожняком,
По насыпям из гравия и лёсса
Ворочая зубчатые колёса.

 

II

Коверкал речь железный какаду,
Пугающий зевак и ротозеев.
На полном, несбавляемом ходу,
Сомнения прожектором развеяв,
Буравя неизбывный снегопад,
Прорвался скорый «Рига – Ленинград»:
Двукратно просигналила «Луганка».
Входные светофоры полустанка
Закрыли путь за стрелочным постом,
И автосцепок гулкие вериги
Напомнили диспетчеру о «Риге»,
Проследовавшей в семьдесят шестом
Навстречу скорой гибели на Югле:
Подолгу дотлевали, будто угли,

 

III

В буране габаритные огни
И буферный фонарь на перегоне.
Прошла пора перронной толкотни,
И почту увезли в автофургоне.
И было всё лазурно-голубо
Дежурному в диспетчерской депо:
«Гудок» и термос с суррогатным кофе.
Едва ли мысль о близкой катастрофе
Могла в тот час втемяшиться ему –
Из вычитанных затемно теорий
Особенно запомнилось: цикорий
Безвреден организму потому,
Что, хоть и дрянь, но дрянь без кофеина.
Заканчивалась смена: половина

 

IV

Девятого и радиомаяк
Терзал эфир охрипшей голосиной:
На станции толпился товарняк,
Загруженный карельской древесиной.
Платформы к сортировке откатив,
Шёл ходовым путём локомотив,
На вытяжной тянули маневровый,
Что упряжью звенел километровой.
Пути, разъединяясь и ветвясь,
Сливались вновь и устремлялись в морок,
Заканчивалась смена. В восемь-сорок
С катушек сорвалась радиосвязь,
И на дежурном взмокла гимнастёрка:
Разбилась в Югле тридцатисемёрка!

 

V

Бригаду «Риги» выхватила темь
Сверкнувшим оком встречного циклопа.
Через секунду номер тридцать семь
Сложился, как колена телескопа.
Работал спьяну, был ли глуховат
Тот стрелочник, который виноват?
А может быть, бедняге на погрузке
По рации кричали не по-русски,
А он, поди, не тамошний, скобарь?
Возможно, неполадки с тормозами?
Но до сих пор метель перед глазами,
А в ней краснеет буферный фонарь…
Опять февраль и та же непогода,
И с тягой нелады у дымохода.

 

VI

Вкус «Балтики» – кофейный аромат,
А в сущности – копеечная горечь.
Полночный скорый «Рига – Ленинград»
Встречает тот же Шприх, Адам Петрович,
Чья железнодорожная стезя
Наезжена: служил не лебезя,
И сколь сердца друзей ни пламенели,
Он отходил в диспетчерской шинели
Лет тридцать, после фронта, где Адам
Петрович через кручи и овраги
Прошёл из-под Воронежа до Праги
По всем освобождённым городам,
Но был пскови́ч и возвратился пско́вич –
Орденоносец Шприх, Адам Петрович.

 

VII

Вот стрелки с переездом взаперти;
Похожая на снежную лавину,
Неистово по главному пути
Проваливалась «Рига» в горловину
Заштатного трехпутного узла.
В натопленных купе она везла
Три сотни полусонных пассажиров,
Вагонно-ресторанных старожилов
И – тамбурных. Прокашлял машинист
В эфир, и задрожали, точно вены,
Два рельса беспросветной ойкумены,
К которой не один имажинист
Писал на «вы», и в этой дикой вьюге
Тонули станционные лачуги.

 

VIII

Адам и в довоенные лета
Поэтом не был: трудно работяге
Увидеть брус арктического льда
В обыкновенной тепловозной тяге.
А был он хромоват и сухоплеч,
В диспетчерской его с угаром печь,
В его избе соседи-погорельцы,
А под рукою радио и рельсы.
Последний к полотну добавим штрих,
Которого всегда не доставало:
Чуть притворил заслонку поддувала
Заботливый Адам Петрович Шприх,
Когда в дыму заиндевелым фавном
Возник обходчик.

– Женщина на главном!

 

IX

На стенах красовался пролеткульт,
А в перегаре дыма и агдама
Подрагивал щекой стоглазый пульт –
Живое искушение Адама.
Многоголосый огненный Тифон,
Чудовищен и обл, стозевен, он,
Увы, не отличался сердобольем,
Распространяя треск – по заугольям –
Индифферентных радио-фонем.
Едва глаза ко мраку попривыкли,
На графиках – в пунктирах ли, кривых ли,
Путеец молодой, от страха нем,
Насилу распознал манёвры, рейсы,
Рейсфедером начерченные рельсы.

 

X

– Адам Петрович, здесь, ей-богу, здесь!
Всё запросто казалось бедолаге,
Как по столу рассыпанная десть
Казённой разлинованной бумаги
С отрезками дистанции пути.
– Карениной твоей, как ни крути,
Кранты, – и окровавленный метельник
Представил Штрих. – Когда б не понедельник –
В обход локомотивных мастерских.
Там с партией вагонов-фуражиров
Не разойтись! Три сотни пассажиров
В тупик на вытяжном?! – несчастный Шприх,
Скукожившись в жилете маслянистом,
Нажал на кнопку связи с машинистом.

 

XI

Казалось Нине – прятались в ночи
Далёких поездов глаза воловьи,
И крылья пастернаковской свечи
Незримо колыхались в изголовье,
Далёкий, вьюжный озаряли путь.
Здесь ни души, но всё же кто-нибудь
Из-под пороши глянет ошалело
И выхватит свечу. Свеча горела.
Крадутся две фигуры в темноте:
То явятся, то скроются в метели.
Мелькает луч обходчика – не те ли?
Исчезли за вагонами – не те!
Те рыщут в непогоде. Будто на́зло
Всё трепетнее свет. Свеча погасла.

 

XII

Задвинув в угол радиомаяк,
Ушли со смены профессионалы.
Из ниоткуда радио «Маяк»
Транслировало точные сигналы.
Пульсировал по рельсам товарняк.
Ранневесенний выводок дворняг,
Колёсного пугаясь перестука,
Воспитывала палевая сука.
Она вертелась днями у сельпо,
Держа щенят в подкопе под сараем.
Когда же подрасти пришла пора им,
Перебралась в адамово депо,
Где, если по утрам бывало зябко,
Их грела с неба палевая бабка.

 

XIII

Очнувшись от нависшей тишины
В машине, на заброшенном погосте,
Отбросив фотографию жены,
Он вспомнил, стиснув руль слоновой кости,
Первоначало всех первоначал.
Приёмник шестиламповый молчал –
По-видимому, села батарея.
От злости задыхаясь и дурея,
Арбенин обнаружил ключ в замке
И тут же ухмыльнулся косорото:
Мотор завёлся с полуоборота –
Они друг с другом век накоротке.
Включились фары. Скрипнули рессоры.
Пошли часы и ожили приборы.

 

XIV

Вскипела кровь, как плавкая руда,
Когда ворона каркнула: Казар-рин!
Но вырулив на улицу Труда,
Промчавшись мимо бань и мыловарен,
Ездок отбросил мысль о главвраче,
Спецах и терапии КВЧ.
На скорости, вдоль вызубренной трассы
Неслись торосы, дыбились террасы,
И дерево с ветвями до корней,
Над яром воспарившее двукрыло,
От быстрых взглядов прошлое укрыло,
И вскоре вспоминались всё трудней
Мелькнувшие, как в телерепортаже,
Портреты, диалоги и пейзажи.

 

XV

Мотору в полусотню киловатт
Чихать на запредельные нагрузки.
А что асфальт местами плоховат
И все шоссе извилисты и узки
Южнее струго-красненской глуши,
Так, может статься, тем и хороши:
Арбенина избавят от погони.
По ободу елозили ладони
В опасных поворотах делово.
На железнодорожной эстакаде
Он понял, что ни спереди, ни сзади –
Ни встречных, ни попуток – никого,
И рейсовый автобус бога ради
Не плёлся по пустынной автостраде.

 

XVI

Ну вот и он. В лесной своей тиши,
Межречии, в старославянской речи.
Средневековых башен муляжи
Таят в утробах души человечьи.
Церквей и звонниц белые грибы
Растут из-под асфальта. И рябы,
Как грубая кора столетней липы,
По берегам Великой архетипы.
Едва стекают в ветренный просвет
Меж зданиями мартовские воды,
Уже бурлит законодатель моды –
Впадающий в Великую проспект.
Но дремлет тот, в чью перспективу вмёрзли
Фасады, довоенные и после.

 

XVII

Забытый Псков. Седую быль и я
Перескажу. Уймитесь, бутафоры!
Берёзового, в душу, горбыля
Любятовские выпишу заборы!
Под ними мрак, но помыслы чисты.
Я воспою дремучие Кресты
И каждую излучину Промежиц!
Пожалуй, расскажу тебе про месяц,
Свисающий рогами до земли
В клинообразном псковорецком устье.
То – За́псковье. Потьма и захолустье.
Повсюду белоснежные кули:
Так, видно, повелось – при недороде
Поставить церковь в каждом огороде.

 

XVIII

Арбенин, разорвал антимиры,
Спалив мосты и топлива полбака.
Сворачивала Волга во дворы,
Где помнила последняя собака
Надсадный скрип изношенных рессор.
Счастливейший, заливистый Трезор
Уже бежал за нею без оглядки
От подворотни фабрики-шпагатки.
Приехали! За волжскою кормой
До горизонта простиралась бездна.
Зажёгся свет в четвёртом от подъезда
Окошке, и атласной бахромой
На вроде бы забытый звук мотора
Подёрнулась приспущенная штора.

 

XIX

Впервые распрямив за много лет
Свою планиду, бесом завитую,
Он в зеркале заметил силуэт
И пляшущую в пальцах запятую
Горящей сигареты. Как влито
В салон авто, двубортное пальто
Начальства не оставило сомнений.
«Вы кто?!» – спросил опешивший Евгений.
– Альберт Эйнштейн. Сдаётся, мы на «ты», –
Был Афанасий Павлович Казарин,
Как все светила, прям и светозарен,
Арбенину пропев из темноты,
Надменно, точно мучила зевота, –
Ты пропустил четыре поворота.

 

XX

Осталось нерасшторенным окно,
За ним – любовь и мелочные вещи.
А За́псковье одухотворено,
И сны его бесхитростны и вещи:
Забытый пёс, как битый печенег,
Зубами отколупывает снег,
Последний снег с парадного порога.
И тянется от Запсковья дорога,
Одна дорога – в Нижний Городец –
За О́всище, левее мукомольни.
На главный ярус псковской колокольни
Взошёл под утро сухонький чернец,
Приметив между крышами с вершины
Сигнальные огни автомашины.

 

Конец

2016-2018